«Тираническая власть, даже если она рядится в одежды демократии, порождает растление и правителей и подданных. Категории чести, долга, справедливости, благородства делаются достоянием лишь устного лексикона. Люди, условием выживания которых становится ежедневная ложь, лесть, попрание человеческого достоинства, в конечном счете лишаются главного людского дара – мысли. Ибо идеалом среды обитания тирании служит одинаковомыслие, а еще точнее – безмыслие».

Виски заломило еще безмерней. Уронив сжатые кулаки на верстку, Шереметьев застонал: «А я? А я?»… Набранные типографским шрифтом слова стали как бы утвержденным приговором его собственной жизни.

Ведь Швачкин-то (хоть не тиран – тиранчик) такую «среду обитания» для подчиненных трудолюбиво, любовно, по кирпичику складывал.

Из колючей махины бурана вынырнул возок. Дымные конские ноздри надвинулись вплотную, к самому шереметьевскому лицу.

Как тогда, много лет назад, зачалась завязь поэмы? Наташино «Я – Наталья Дмитриевна, как Фонвизина…» Книжки в Ленинке, поразительная литературная судьба Фонвизиной, до конца литературоведами не прослеженная?..

«Да-да, я такой и была, какой Ваш друг Пушкин когда-то изобразил меня».

Строчки из письма Фонвизиной к Ивану Пущину Шереметьев с молодости помнил наизусть, сколько раз цитировал друзьям, рассказывая о замысле поэмы. И, хотя не все пушкинисты сходились на том, что именно она была прототипом онегинской Татьяны, свидетельств «за» было достаточно, да и сама судьба Фонвизиной поражала.

Что за напасть такая, почему именно сегодня вдруг вынырнул из бурана возок, заметенный снегами шереметьевских зрелых лет?

Виски все ломило болью, стыдом, отвращением к себе – и исхода не было. А тут – возок, как гонец из иной жизни, как взмах руки преданной им поэзии, как утверждение: было, было иное, не так все было.

Он плюхнулся на ковер, мягкое тело безвольно переплыло на правый бок. Раскрыв дверцу нижнего отделения стеллажа с книгами, Шереметьев начал выворачивать на пол папки.

Нашлась и эта. «Фонвизина» – молодым самоуверенным его почерком на картоне. Развязал неподатливыми пальцами завязки, похожие на ботиночные шнурки.

Выписка из архивных документов, листы с записью строф, даже целая глава. Господи ты боже мой, столбики, рифмы. Мука-то какая, счастье какое, до сухих слез, до нежной боли – свои строчки, столбиком.

А вот и тетрадка, в лиловой обложке, тоненькая, на первой странице «Тетрадь учени…», на последней – таблица умножения. Первая запись, первые сведения, сведенные воедино. Так и написано: «Сведенные сведения», «Сведенные сведения» – это как «ботинки и полуботинки». А? Ерундистика, «сведенные сведения»… Но он вдруг развеселился, отпустила тоска, проткнувшая солнечное сплетение. Начал читать.

Стилистика дурацкая, то протокольная запись, то сентиментальный вопль прорвется, то вроде сюжетная наметка, то нравоучительное нотабене – обратить внимание. Неважно. Исток. Начало. Было. Было.

«Подобно Татьяне, Наташа Апухтина (это ее девичья фамилия) выросла в глуши костромского поместья, где отец ее Дмитрий Апухтин („смиренный грешник Дмитрий Ларин“ – простое ли это совпадение?) был когда-то предводителем дворянства, а потом разорился. В этом поместье она встретила „своего Онегина“. Фамилия его Рунсброк. Правда, этот столичный щеголь покинул Наташу главным образом из-за того, что узнал о разорении ее отца. Но, подобно Татьяне, юная Наталья так же, как у Пушкина, – „угасала“ от любви и даже бежала в монастырь, откуда ее вернули родители.

И тут возник «старый генерал». «Старому генералу» было всего 34 года, но он был вдвое старше девушки. Апухтины задолжали матери генерала большую сумму, но благородный военный порвал вексель, посватавшись к Наташе.

Страх за честь отца подвиг юную Апухтину на брак.

И далее – все, как в «Онегине» – Москва, богатство, знатность и… встреча с предметом девичьей любви, который начинает домогаться ее склонности…

«Я была холодна, и никакие пылкие уверения не могли меня тронуть. Я лишь отвесила вежливый поклон». Как Татьяна на балу.

Листались записи, извлеченные из папки, и вставали перед глазами жизнь Натальи Дмитриевны. «Старый генерал» Михаил Александрович Фонвизин, герой Аустерлица, один из руководителей восстания декабристов. Ссылка в Сибирь, когда Наталья Дмитриевна, оставив на руках у матери двух крошечных сыновей, последовала за мужем, уже любя его. Четверть века мук и изгнания. Встреча со ссыльным Петрашевским, который рассказал Фонвизиной о том, что старший сын был в кружке петрашевцев. И еще – о смерти обоих сыновей. («Иметь сына и не видеть его, не знать его лица и голоса!» – восклицала в слезах Наталья Дмитриевна…)

А после… Родившегося в Сибири ребенка похоронила она. Вернувшись из изгнания, проводила на погостовый покой и мужа.

Освобождение обернулось одиночеством. Шереметьев увидел: по аллее, ведущей к пруду, печально бредет пожилая невысокая женщина. «Ужель та самая Татьяна?»

«Да-да, я такой и была, какой Ваш друг Пушкин когда-то изобразил меня». Из письма Натальи Дмитриевны к своему другу и другу Пушкина – Ивану Ивановичу Пущину.

Одиноко живет Наталья Дмитриевна в своем поместье. И однажды туда приезжает вернувшийся из ссылки ее друг по тем сибирским годам – одинокий холостяк, уже немолодой, больной, но не утративший любви к жизни. О нем писал Якушкин: «Ему было 57–58 лет, но это был живой, веселый человек. Как будто он только что вышел из лицея. Он был большой насмешник, а вместе с тем необыкновенно гуманный человек, равный в общении и с губернатором и с мужиком».

В мае 1857 года Наталья Дмитриевна стала его женой. Кто же это был?

Как давний отзвук возникает перезвон колокольчика:

Когда мой двор уединенный,

Печальным снегом занесенный,

Твой колокольчик огласил…

Да, это Иван Пущин.

Может, это благословение пушкинского гения соединило через годы «первого, бесценного друга» и любимую пушкинскую героиню – «Татьяны милый идеал». Может быть!..»

Теперь вспомнил все. Самым заманчивым казалось то, что жизнь Фонвизиной смотрелась в зеркала многих великих страниц. А ведь и правда, некрасовский восторг преклонения в «Русских женщинах»: «Пленительные образы!». Одоевский посвящал стихи Фонвизиной. Достоевский, сосланный вместе с Петрашевским, встречался с ней, и она помогала новому собрату по сибирской каторге, как могла. Федор Михайлович описывал позднее эти свидания. Да и в знаменитой речи о Пушкине произнес: не Онегин главный герой романа, его истинная героиня – Татьяна. (Не знакомство ли с Н.Д. продиктовало эти слова? Ведь Достоевский не мог не знать ходивших в Сибири суждений, что Н.Д. – прототип Татьяны…)

Более того: Л.Н.Толстой, работая над «Декабристами», восхищался Фонвизиной. Вначале даже героине своей дал фамилию Апыхтина (изменив лишь букву в девичьей, Наташиной).

И всех этих великих пленяла высота духа, артезианская чистота нравственных законов, по которым жили Наталья Дмитриевна и друзья ее.

Вот тема. Вот о чем должна петь, трубить, играть на рожках и громыхать литаврами поэма.

Все вспомнил Шереметьев. Припомнил даже, что еще до того «онегинского» периода жизни, в 1813 году впервые коснулись Наташиной судьбы стихотворные строки. В имение Апухтиных приезжал Жуковский и написал в детском альбоме:

Тебе вменяют в преступленье,

Что ты милее всех детей!

Кто же дальше? «Ужасный грех…» Да, да:

Ужасный грех. И, вот мое определенье:

Пройдет пять лет и десять дней,

Ты будешь страх сердец и взоров восхищенье!

Решил написать «Поэтическую симфонию». Каждая часть должна была стилизовать манеру литератора, писавшего о Фонвизиных. Найти поэтический адекват стилю прозаиков. И при всем – зрение, письмо его, шереметьевское.

Конечно, на подобном замысле лежал отблеск уроков виртуозности стихосложения, преподаваемых Ильей Сельвинским, в чьем семинаре занимался Максим. Сельвинский был в ту пору его кумиром.

Илья Львович давал задание: записать такой-то сюжет александрийским стихом, сочинить старофранцузскую балладу с современной тематикой, сложить венок сонетов. Всему выучил, считал, что безупречное владение техникой поэту необходимо, как музыканту. Чувство и мысль обязаны ощущать свободу и во власянице, и в парадном камзоле.

Лихо, ах, как лихо можно было все сочинить!

«Пройдет пять лет и десять дней». Пять лет и десять дней прошли. И еще тридцать. Тридцать лет «мышьей беготни», суеты, льстивой и хорохорящейся, тридцать лет никчемных писаний чужим пером и клеенчатых лавров, венчавших эти писания.

Шереметьев уткнул взгляд в неубранную верстку. Лист перегорожен шлагбаумом карандаша.

«И самое страшное, что люди, привыкнув жить без истинного исповедования правды и чести, уже не страдают от этого, буднично существуя в предложенной естественности подобного состояния» – дальше строчки упирались в карандашный шлагбаум.

И тут понял: он-то уже ничего не сделает.

Продолжил чтение верстки.

Бельишко Прохора Прохоровича Светка все-таки погладила. Ноги потихоньку пошли, только подрагивали слабостью. Сизый рассвет придвинулся к окну, и Светка подтащила табуретку поближе, чтобы увидеть, когда мусорщик въедет во двор.

Деревья, лавочки у подъездов, цветные ящики для цветов на балконах, беспомощные паруса, неспособные отправить в путь судно-дом, сникшего на веревках белья – все в блеклости начинающегося дня серело бесцветно. Но она понимала, что еще немного, и предметы найдут краски, а тогда станет поздно умирать. И – надо же! – мусорщика как корова языком слизнула.

В коридорчике опять зашаркало, зашлепало, в кухню явился Прохор. Пиджак внакидку поверх пижамы, штанины уткнуты в носки, плоская нашлепка волос, прикрывавшая лысину, сдвинулась на лоб, прядки текли струйками к глазу. Правой рукой Прохор сжимал пиджачный борт – слева, где сердце.

– Что – нехорошо? – испугалась Светка. – Вы не волнуйтесь, сейчас мусорщик приедет, найдем. Все перевернем, найдем.

Он молчал.

– Спазм? Сердечная недостаточность у вас бывала? – не унималась она. – Сейчас валокордина накапаю.

Тот вдруг расплылся:

– А деньги-то в кармане. Переложил, понимаете ли, и забыл. И список женин с перечнем необходимых приобретений вложен, все на месте.

Ей бы обрадоваться, груз с души свалился, а она совсем обессилела, и ноги опять стали войлочными.

– Вы чайничек поставьте, – сказал Прохор Прохорович, – попьем чайку. Хотя вообще-то я по утрам супчик привык похлебать. Странная привычка натуры, что поделаешь.

– В холодильнике кастрюлька, вы возьмите сами, – попросила Светка, – у меня что-то ноги свело. Тарелки в сушке.

Прохор достал кастрюльку с супом, разогрел, вывернул все содержимое в тарелку, получилось с краями.

Суп был оставлен для Вадика и Рудика, новый сготовить она бы не успела, потому что не мертвой же ей было заниматься стряпней. Да и у живой времени не было – в поликлинику бежать, потом по вызовам. Но Бог с ним, пусть ест, если у человека такая привычка натуры.

– Ешьте, ешьте на здоровье, – сказала Светка, хотя Прохора Прохоровича в отсутствии аппетита нельзя было упрекнуть.

Но вдруг ложка в его руке, воздушной ладьей описав круг над озерцом супа, плюхнулась в самую сердцевину золотистой жидкости, а сам Прохор, зажмурившись, с мукой, уткнул лицо в ладони и что-то забормотал, что – не разобрать, слова сбивались в прижатую ко рту пригоршню. Так горстью и высыпались на стол, когда ладони отвел от лица:

– Из-за нее, из-за нее, Света. Прости, Света. Еще Александр Илларионович, покойник, говорил: «Святая». Ты и есть святая. А я тебя чуть ли не вором. А ты – всю… Прости. Из-за нее, из-за страха моего, из-за жены моей. Она бы за эти пятьсот рублей убила меня, убила бы – и все. Страшней войны ее боюсь. От страха нечеловеком стал. Прости, Света. Александр Илларионович что сказал бы…

Теперь руки Прохора, обреченно раскинутые на столешнице, точно взывали к помилованию, а сам он мотал головой:

– Нечеловеком. Из-за страха нечеловеком стал. Прости.

И, пунцово зажигаясь всем телом, твердила Светка:

– Ну что вы! Ну случилось, ну обошлось. Дел-то!

Таким образом, умереть Светке в эту ночь не выпало, а пришлось, утеплив голову вместо шапки материным платком, отправиться на работу, хотя ноги ходили неважно.

В регистратуре в окошечке мелькнуло Валентинино лицо, и та, увидев Светку, выскочила из-за отгородки:

– Явилась не запылилась, богачка!

– Какая еще богачка? – не поняла Светка.

– А такая. Шапками раскидалась. В милицию не пошла?

– Нет, – извинительно сказала Светка.

– О!.. Молись, подруга у тебя толковая. Я заявила.

– Спасибо.

– Спасибом не отделаешься. Ставь пол-литра. Звонили они с самого утра, только встали. Нашли твою шапку. Алкаш твой тут же ее загонять стал, его и взяли. Твоя фортуна, девка. Так-то сроду не находят. После работы беги в отделение.