– Да, дорогой, да, – прошептала Марго, и слезы лились и лились по ее щекам.

Скосив глаз на дверь, сквозь людской заслон, вовсе не помешавший зрению, Светка увидела, что паутиновые гамаки в конце коридора сгинули, а там светлым-светло горели серебряные канделябры Александра Илларионовича. Видно даже было, воск тек по свечам быстро-быстро, как слезы по щекам Марго.

Из-за спин раздалось встревоженное:

– Что, что с ним? – в комнату ворвался Максим Максимович Шереметьев, – и его стремительность разметала людскую плотину, запрудившую комнату. – Что с вами, Федор Иванович?

Швачкин и ему улыбнулся – застенчиво, извинясь как бы:

– О, Господи, Максим Максимович! Вас-то зачем сорвали? Вы же работаете. Я знаю: у вас поэма пошла. Ради всех святых, идите, идите работать. Со мной все в полнейшем порядке, даже лучше, чем было, неизмеримо лучше. Просто чудесно!

Шереметьев, кажется, что-то хотел сказать. Но тут сокрушающим шагом, давя давно не крашенные доски пола, вошла Таисья, крепдешиновое платье (юбка «солнце»), бостоновый пиджак (плечи «Иван Поддубный»), физиономия в расплавленном майонезе, башка в кудельках, только две бигуди, как дула двустволки, нацелены на всех надо лбом. Наличие на лацкане значка «Ворошиловский стрелок» делало назначение данных бигудей однозначным.

– А! Довели, мерзавцы! Ну, вы ответите – всех в инстанции!

– Давай, мотай отсюдова, – непривычно для нее спокойным голосом сказала Фенька Митрохина.

– Мотай, сучок те в печенку, – подтвердил старик Семеныч.

– Освободите от присутствия! – Люська-Цыганка величаво махнула шалью, как бы невзначай мазнув Таисью кистями по лицу.

– То есть как, – взвинтился Таисьин голос, – мотай? От законного мужа, павшего жертвой ваших провокаций! Куда это мотай?

– Вероятнее всего, на кладбище черепах, – сказал Иван Прокофьевич Соконин. Он, видите ли, тоже был здесь. Над ним железные буквы наоборот – «хапереч ещибдалк».

– Лучше, неизмеримо лучше, – сказал Швачкин, по всей вероятности, даже не заметивший Таисьиного вторжения, – просто замечательно. – Потом заговорщицки к Шереметьеву: – А надо мной уже, знаете, снегопад шел, тот – прототип небытия.

И точно отвечая отзывом на пароль, Максим Максимович произнес каким-то особым, качающимся голосом:

Зорко всматривался я

Из кулис оконной рамы

В этот мир без фонограммы,

Прототип небытия…

– Чудесно, – повторил Федор Иванович…

Странно вот что: Светкины руки даже кожи Федора Ивановича не трогали, но он этого не замечал. Светка же увидела, что угрюмая мрачность, смявшая черты Швачкина, постепенно как бы истекала, лицо разглаживалось. И, смелея, Светка спросила:

– Ну как, Федор Иванович, лучше?

Швачкин не ответил, думая про свое. И вдруг глаза вспыхнули ликующе ясным, победным светом:

– Хорошо! Чудесно, Светлана!

«Ой, – захихикала про себя Светка, – похоже, и правда – экстрасенс!»

IX

Слово «бит» не нравилось Федору Ивановичу по двум причинам. Во-первых, оно звучанием напоминало о битлах, чье псевдоискусство Швачкин многократно разоблачал. А во-вторых, «бит», будучи единицей информации, был категорией количественной, следовательно, входил в стихию наук точных, так же, как уже известно, нашему герою противопоказанных.

Из этого вовсе не следовало, что теории информации в целом Федор Иванович был чужд. Не раз на совещаниях, критикуя того или иного докладчика. Федор Иванович говаривал:

– К сожалению, автор данного речевого дивертисмента упустил из виду, что ценность сообщения измеряется тремя параметрами: репрезентативность, релевантность и небанальность, то есть неожидаемость.

Любил Федор Иванович и цитировать Норберта Винера: «Когда существует сообщение без потребности сообщения, существует ради того, чтобы кто-то приобрел социальный и духовный престиж жреца сообщения, тогда коммуникативная ценность сигнала падает, подобно свинцовой гире», – и прибавлял: – Извините за общеизвестную цитату».

Посвященным полагалось знать все рассуждения отца кибернетики (хотя в глубине души Федор Иванович как раз рассчитывал, что высказывание Винера ошеломит новизной), а также владеть примененной терминологией. Поскольку мы с вами можем к посвященным быть и не причислены, то, заглянув в словарь, уточним смысл терминов.

«Репрезентативность – 1) представительность, 2) в социологии р. позволяет обоснованно переносить научные выводы, полученные при анализе выборочной совокупности, на совокупность генеральную.

Релевантность– смысловое соответствие между информационным запросом и полученным сообщением».

Все просто, как апельсин. Или как простая гамма. Да?

Хотим заметить, что адресование к теории информации используется автором вовсе не с целью доказать, что и он, мол, автор, не лыком шит. Все имеет непосредственное отношение к описываемым событиям. Их ход подводит нас к рассказу о докладе, который сделал Федор Иванович Швачкин на межинститутском совещании по проблемам нравственного воспитания.

Доклад этот он хотел поначалу перепоручить Шереметьеву, но позднее ход событий изменил ход мыслей Федора Ивановича.

А готовясь к выступлению, Швачкин и обратился к теории информации, дабы ценность сообщения возросла на множество «бит». Что же касается любимой винеровской цитаты, то она была как нельзя кстати. Ибо, хотя Федор Иванович и жаждал приобретения социального и духовного престижа жреца сообщения, в самом сообщении была настоятельнейшая потребность.

Таким образом, нечего удивляться тому, что первый же абзац доклада привлек внимание аудитории. В первую очередь за счет третьего параметра – небанальности. Или неожидаемости.

Обычно доклады берут исток в общих положениях, всем известных, отчего слушатели считают возможным принимать их вполуха. Включаются, когда дело дойдет до дела. Федор Иванович начал так:

– Когда в Америке закончилась война между Севером и Югом, на одном из приемов президент Линкольн сказал: «Покажите мне эту маленькую женщину, из-за которой началась эта большая война». Как вы понимаете, президент имел в виду Гарриэт Бичер-Стоу и ее книгу «Хижина дяди Тома».

Кое-кто из присутствующих, правда, решил, что по своей неизменной привычке Федор Иванович отдает должное байкам, но докладчик вовсе не ограничился занимательной исторической подробностью, а продолжал:

– Разумеется, было бы гиперболой считать, что война возникла потому, что упомянутая книжка раскрыла обществу глаза на ужасы рабовладения. И тем не менее воздействие этого произведения на нравственное состояние американцев очевидно.

Опять-таки кое-кто из слушателей (а в любой аудитории всегда есть люди, которым все ведомо наперед) заподозрил, что Швачкин растечется в прописях о влиянии литературы на общественное развитие. И снова промахнулся. Не этому посвящал доклад Федор Иванович. Темой его была личность. Личность литератора, публициста, проповедника нравственных основ. Он даже так и сказал: «Нам необходим проповедник. И не нужно бояться клерикального оттенка этого слова».

Федор Иванович говорил о личности, ее масштабе, опытом собственной жизни заслужившей право быть олицетворением нравственных категорий, за которые данная личность сражается в своих произведениях. Личность должна быть конгениальна высоте и чистоте задач, стоящих перед ней. Он вспомнил Чернышевского, Томаса Мора, Сен-Симона, Белинского и показал, как они воздействовали на общество не только талантом своих творений, но и безусловностью автопортрета, выписанного на нетленных страницах.

– Ибо, – резюмировал он, – без нравственности лично не может быть нравственности общественной.

В работе совещания принимал участие один из крупных руководителей. Сидя в президиуме, он с живой заинтересованностью слушал доклад, повернувшись к Федору Ивановичу, а когда тот произнес цитируемое, что-то записал.

– Существовало некогда понятие «властитель дум», – продолжал Федор Иванович, – прекрасное понятие. Ибо властительность подразумевает могущество, а дума – не мыслишки по поводу. Какая же личность может быть помазанником небес и людей на такое звание! Переводится у нас это понятие. Душами и умами владеют «идолы», «кумиры», скажем, звезды эстрады, телевидения и кино. А каков масштаб их личности?

Не называя имен, без гневного бичевания в голосе, даже с грустным сочувствием Швачкин рассказал о некой эстрадной певице с сомнительным прошлым, да и сегодня запуталась певица в беспорядочных бездуховных романах, в блате, спекуляции на своей известности. А ему, Швачкину, как анекдот рассказывали: поклонницы пуговицы с платья этой дивы на талисманы расхватали.

Еще поведал Федор Иванович об одном популярном ученом, журналисте, который жену выгнал из дома только за то, что она споткнулась о его любимого кота…

Аудитория на эти истории реагировала весьма оживленно, ведь известно, что даже самая просвещенная публика к бытовым пикантностям относится с не меньшим интересом, чем к сообщениям о научных сенсациях.

Среди участников совещания находился и Максим Максимович Шереметьев. Именно он был и среди тех, кто после вступительного аккорда швачкинского доклада подумал уныло: «Ох-о-о, опять закрутил баечную шарманку».

Скучная изведанность риторических приемов шефа мешала сосредоточиться. Но не только она.

Бреясь утром в ванной, Максим Максимович намурлыкивал, черт его знает почему, вспомнившийся куплет. Куплет этот давний, донэпманских времен, любил напевать покойный отец:

– А как у нас дела насчет картошки?

– Насчет картошки? – Насчет картошки.

– Она уже становится на ножки.

– Нет, в самом деле? Я рад за вас.

И вот сейчас в памяти выпрыгнуло озорное: «А как у вас дела насчет картошки?» Развеселясь этим, Шереметьев даже подмигнул докладчику, мысленно вопрошая: «А действительно, насчет картошки? Как?»

Когда Федор Иванович рассказал истории о певице и журналисте, слегка шокированный Шереметьев поморщился. «Она уже становится на ножки!»

Но! Не успел он так подумать, как ощутил, что застигнут присутствием чего-то непонятного, даже раздражающего своей новизной. Насторожился, картошка притихла в висках. Что же это было? Что? Что? И вдруг понял: тон доклада. Скорее внутренняя тональность. Не вызывала она сомнений. Федор Иванович говорил – воистину! – огорчаясь.

«Ну и ну, – еще раз удивился Максим Максимович. – Насчет картошки? Насчет картошки».

– Эстрадная кумирность, – говорил Федор Иванович, – стала какой-то болезнью, заразиться которой стремятся теперь и литература и публицисты. Порой ведь кажется, что главное, что заботит их, – не глубина призвания, а широта признания. Извините за каламбур. Но, повторяю еще раз: без нравственности личной не может быть нравственности социальной.

– А ведь точно, – сказал, наклонившись к Шереметьеву, его сосед, – очевидно, но точно.

Максим Максимович не ответил. «Насчет картошки!» – мысленно воскликнул он. Им владело странное смятение духа, вызванное наблюдением за Швачкиным. Одной из особенностей Федора Ивановича всегда была способность с предельной убежденностью говорить о вещах прямо противоположных и даже взаимоисключающих друг друга, если сложившаяся ситуация меняла точку зрения на предмет.

Говорил он убежденно и сейчас. Однако от речи веяло неподдельной искренностью, которой Шереметьев раньше в выступлениях Швачкина не ощущал. Умел и прежде Федор Иванович придать голосу доброжелательную заинтересованность в предмете. Умел. А сейчас был. Был и доброжелателен и заинтересован.

Чем дальше, тем больше, с сотрясающей ясностью осознавал Шереметьев: перед ним иной Швачкин, незнакомый! В оболочке Федора Ивановича предстала перед аудиторией совсем другое существо.

Шереметьев не мог отвести взора от докладчика.

– Что же мешает тому, чтобы честные личности, «властители дум» появлялись все чаще и чаще? – спросил аудиторию Федор Иванович. И ответил: – Во многом виновата атмосфера, нравственный климат в творческих организациях, научных институтах, коллективах работников искусства. Руководители таких ведомств часто не только не поощряют смелую, принципиальную позицию руководимых ими людей, не только порой стремятся лишить тех собственного мнения, унижают их человеческое достоинство, но и сами образцом нравственности в широком смысле слова служить не могут.

– Я не хочу, – сказал Федор Иванович, – утверждать, что такая обстановка сложилась повсюду. Нет, конечно, нет. Но, если даже где-то можно наблюдать подобное, то и это губительно. Скажу честно: сам грешен. Обдумывая все, что хотел сегодня сказать, должен признаться: и сам я, и климат в моем институте оставляют желать много лучшего. Надеюсь, и мои коллеги – руководители институтов, творческих коллективов найдут в себе смелость для нелицеприятного анализа собственной деятельности.

«О боже! А как у вас дела насчет картошки?» – робко спросил уже себя потрясенный Максим Максимович.