Соконин молчал. Даже на прощание только взял за плечо, осторожно притиснув пальцами ткань ее «демишки».

Уже полчаса прошло со Светкиного ухода, и Иван Прокофьевич все кружил и кружил по квартире, и Ванька Грозный, то плетясь сзади собачонкой, то проскакивая между длинными соконинскими ногами, как шар в крокетные воротца, застывал на миг, видимо, тщась разгадать тайну концентрического хозяйского маршрута. Когда же, отскочив в очередной раз, Ванька ударился боком о стоящий на полу возле тахты телефон, Соконин, поймав зайца за уши, присел возле на корточки и взял трубку.

– Ирина? – спросил Соконин.

– Ирина, – хрипло отозвалось.

– Это Соконин. Ирина, простите меня, пожалуйста.

В трубке молчало, но тишина была емкой, и Соконин заторопился, боясь, как бы эту тишину не раздробили гудки отбоя:

– Я хам и идиот, Ирина, равнодушный идиот, оправдывающий себя благородным нежеланием связываться со всякой мерзостью.

«Нет, что-то не то я несу… Не это нужно», – чиркнуло во лбу, а тишина в трубке не разрушалась.

– Вы слушаете? – как в тот раз спросил он, и как в тот раз она ответила глухо:

– Слушаю.

– В общем, так: ничего не бойтесь. Будем биться. Я буду. И смерть всем и всяческим швачкиным, – голос стал веселым. Соконин уже знал, что все так и будет. – Ни черта они с нами не поделают. Наше дело правое. Ничего не бойтесь, ни за свое имя, ни за свой успех…

Так же глухо, но радостно она сказала:

– Да гори он синим пламенем, этот успех. И Швачкин вместе с ним…

Вот почему, когда сегодня Светка пришла к Ирине, та без всяких «здравствуй», выдохнула в ухо: «Точно! Астральное тело»!..»

Теперь судите сами: разве не было у Светки причин почти поверить в сверхъестественность своих дарований, а посему и ощущать эту радость, которая подобно пузырькам газировки, вскипала, постреливая где-то возле сердца.

Светка верила: и прекрасную Марго она сможет сделать счастливой, избавит от одиночества. Все сможет.

Заметим в скобках: в душе Марго Швачкин жил по-прежнему неизменно прекрасным.

Даже не огорчало то, что зря потратила время на поездку Швачкиным. Таисья и в квартиру не впустила: «Федор Иванович не в настроении. Приезжай во вторник».


На этот раз Таисья квалифицировала состояние мужа совершенно точно. Швачкин был не в настроении. Формулу эту в данном случае не стоит понимать как адекватность настроения плохого. Потому что состояние зыбкой неясности, размытости ощущений ни под какую статью швачкинских констант подвести нельзя.

Днем, отпустив Соловых и Ольгу Дмитриевну, Швачкин снова позвонил Кучинскому: «Освободились, Дмитрий Леонтьевич?»

Своей легкой, с прискоком походкой Кучинский вошел в кабинет и, еще не достигнув стола, выпалил залихватски весело:

– Браво! Браво, Федор Иванович.

– За что овации? Помилуйте…

– Доклад. Блестящий доклад… Подписываюсь под каждым словом, – Кучинский хлопнул в ладоши, – особенно относительно личной и социальной нравственности. А также климата в коллективах.

– Да садитесь, ради Бога, что ж вы на ходу-то, – растроганно потянулся корпусом к предлагаемому креслу Швачкин.

Усевшись, Кучинский огладил пухлые подлокотники кресла:

– Браво. Первый аккорд. Ждем второго.

– Какого, позвольте спросить? – поинтересовался Швачкин.

Кучинский поднятыми бровями смял лоб:

– Ну, уж это вам решать. Я не берусь формировать чужие биографии. И вашу в том числе. Одно очевидно: человек вашего склада, каким мы знали вас, никак изложенной программе соответствовать не может.

Вираж беседы, надо признаться, был внезапен и сногсшибателен, но Федору Ивановичу потребовалось не более трех секунд, чтобы прийти в устойчивость:

– Смею заметить, что я, в некотором роде, – автор программы, так вас восхитившей.

Подлокотники кресла, подобно маленьким пони, подставляли под ладони Кучинского лоснящиеся спины, точно готовясь двинуться в путь. Но Дмитрий Леонтьевич только погладил их:

– Программа – упоительна. Осуществитель – неприемлем. Я же сказал вам, Федор Иванович, что считаю своим долгом борьбу с вами, как, если хотите, с генотипом. И, не откладывая, начнем: приступим к делам – по исполнении вами условий, мной поставленных. Вы же ими пренебрегли.

Да, смел был Дмитрий Леонтьевич, смел, дерзок даже. А все, небось, от того, что с руководством на дружеской ноге, как он запросто там, на конференции с руководителем-то? Ан нет, просекся, не постиг швачкинской искусности. И вот.

– Ну, что ж, Дмитрий Леонтьевич, – задумчиво протянул Федор Иванович, – позиция ваша ясна. Есть в ней лишь одна слабинка. Персональная это позиция, личная. Вот товарищ руководитель иного мнения о моих начальственных качествах.

Но Кучинский хоть бы что:

– А разве персональная позиция нуждается в визировании? – И между прочим: – Кстати, руководитель уже на другой работе.

Швачкину бы опешить. Вот так новость! Но хлынуло к сердцу иное:

– Сменен? Так что ж вы-то гарцуете? Вы же «без спины» остались. Так? Или теперь отрекаться начнете?

Кучинский затряс головой, словно пробивая непонимаемую завесу швачкинских слов:

– Отрекаться? От чего отрекаться? Отрекаются от убеждений, от позиции. От чего отрекаться мне? И еще – «спина». Что за «спина»? Чушь какая-то!..

Кучинский шлепнул кожаных пони, точно приглашая следовать за ним из кабинета.


Уже близко знакомые теперь с Федором Ивановичем Швачкиным, вы вправе предположить, что сцена эта вызвала в нем прилив ненависти. Ненависти деятельной, зовущей к уничтожению противника самыми изобретательными средствами. Мог, конечно, директор на некоторое время призадуматься: а может, опасность реальна и Кучинский по-прежнему силен? Мог Федор Иванович раздражиться до крайности. Мог…

Ничего этого с ним не случилось. Потому что все реакции растворились в липком тумане недоумения, непонимания, никогда Федором Ивановичем не испытанными. «Генотип» Кучинского четким квалификациям Швачкина не поддавался. Ведь он и правда не понял замечания Швачкина относительно «спины». Федор Иванович локаторно улавливал, когда кто чего не понимает, а когда изображает непонимание для надобности.

Оттого даже ошеломляющая новость по поводу смены руководства не овладела сейчас помыслами Федора Ивановича, хотя была по значению превыше всего. Кто новый? Какие на него выходы? Какой методы обращения потребует? Да, ладно. Верилось: и выходы найдем, и методу. Еще впереди колонны помаршируем, а поднатужиться, и за древко знамени подержимся. Не впервой. Всякие смены видели.

Одно опасно: чтоб кучинские в силу не вошли. Опасно, потому что их движения алгеброй чистого разума не разымаемы.

Что двигало поступками Кучинского? Что сообщало для того смысл словам-знакам типа «долг», «честь», «любовь» и прочие, в которых – знал же, твердо знал Федор Иванович – никакого жизненного наполнения не существовало? Откуда проистекала манера бесед, о которой (Швачкину донесли) Шереметьев высказался следующим образом: «Когда я слышу Кучинского, я всегда вспоминаю высказывания декабриста Якушкина об Иване Пущине: „…необыкновенно гуманный человек, равный в обращении и с губернатором и с мужиком“? Что?..

Нечеткость, неуяснимость феномена Кучинского не могла и вызвать четких ответных настроений в Федоре Ивановиче. В таком «не в настроении» и пребывал, когда пришла Светка, которая веселенькой бежала сейчас по улице. Пробегая мимо магазинной витрины, Светка покосилась на себя в стекло. В нечетком отражении выглядела совсем молоденькой, а шапка – так та просто красавица.

«Шапка, шапка, шапка», – стучали Светкины каблуки и Светкино сердце. Хотя прямой зависимости между шапкой и экстрасенсизмом вроде бы и не было, Светка чувствовала, что чудесное возвращение шапки как бы знаменовало новое назначение поликлинической массажистки в познанном и непознанном мироздании. И любовь к шапке, как к живому существу, которую Светка испытывала и прежде, теперь окрасилась еще и горделивой нежностью.

Вечером капало, а ночью прихватил мороз, агонически сопротивлявшийся могуществу пытливого человеческого разума. Коричневая каша на посыпанных (именно в оттепель) песком тротуарах и мостовых застыла, удерживая под глянцем отпечатки шин и подошв. Тротуары и мостовые походили на ириски, которые в дни Светкиного детства мальчишки облизывали языком для товарного вида, продавая конфеты в розницу.

Теперь тротуары гладким языком вылизал гололед. Возможно, это проделала и гололедица, но автор, который, слушая по радио прогнозы погоды, всегда решает выяснить загадочную разницу, так и не удосужился этого сделать. Если бывает «гололед», а на дорогах «гололедица», почему бы ей не быть и на тротуарах?

Светка тоже не знала, какой именно феномен природы отполировал улицы. Да ее это и мало заботило, важнее казалось другое: «Переломов теперь не оберешься, особенно шейки бедра. А это в пожилом возрасте бывает с летальным исходом. Бедные!»

Холод лез за пазуху, томила забота о возможных увечных, но радость в Светкиной груди не улеглась. Подумать только, какое же благо способна она творить, как под ее руками зацветут человеческие души, как хорошо-то всем станет. И тротуары, как ириски в детстве, в голодном веселом детстве дружной «коридорки». И шапка при ней.

Ах, Александр Илларионович, что же вы-то не дожили до таких светлых минут? Один-одинешенек лежит на кладбище под коричневым бугорком, гладким от ледяной корки, как черепаховый панцирь. И никто, кроме Светки, не вспомнит: цветочка не принесет, а ей к живым бы успеть. «Они» не придут.

Не придут? А если Юлию и Николая – «наложением рук»? А? В квартиру не пустят? Пустят. Что-нибудь придумать можно. Опомнилась Светка уже у ковригинского подъезда. Опомнилась и встала, застыв от страха, войти не решаясь.

Она не успела понять, что произошло: сильный толчок впихнул ее в подъезд, и огромная фигура заслонила дверной проем.

Высокий парень в поролоновой куртке стоял над ней, уперев в стену руки по обе стороны Светкиного лица. «Какой рукой сдернет шапку? – подумала Светка. – Теперь все. Всему конец». И сказала:

– Ладно, бери шапку и пусти. Мне домой нужно, – кажется, это был тот же, красномордый.

Парень удивленно отшатнулся:

– На кой мне твоя шапка?

– Как на кой? – не поняла Светка. – А что же тебе нужно?

– От, дурешка, от, чудачка! – Парень, захлебываясь, забормотал ей в ухо: – Ты, ты мне нужная. Я ж тебя полгода выглядывал через простынку, я ж Леокадиев больной. Не помнишь? Не узнала? Я ж за тобой от самой поликлиники чапаю.

Светка с усилием отпихнула от себя парня. А тот:

– Так. С работы пришел, вижу в окошко – ты вышла. Я ж напротив поликлиники живу. Все, думаю, мой час. И рванул. Не емши, не спамши, разувши, раздевши, – он захохотал, – не выпимши.

– А зачем я тебе нужна? – спросила Светка, еще не придя в себя, но теперь видела: не тот, что украл шапку.

Ушел, истлел, провалился мрачный подъезд, все забылось, даже Рудик с Вадиком. Только горячий говор гремел над ней: «Ты ж прелесть – таких поискать. Я ж слушаю, как ты со своими больными. Во, думаю, доброта! Сказка ты моя распрекрасная!»

Он отстранился, рассматривая ее лицо. Светка вдруг, сдернув с головы шапку, стала запихивать ее парню в открывшуюся у горла щель от разъехавшейся куртковой молнии.

– Ты что, ты что? – он откинул ее руки.

– Возьми, – сказала Светка, – спасибо тебе.

– Да на кой она мне?

– Возьми, – повторила Светка.

– Вот чудачка, – сказал парень и нахлобучил шапку на Светкину голову, в которой все шло кругом.


Прочел. Ну и что? Зачем?

Клен стоял в луже собственной тени. Лужа казалась глубокой, а древо стоявшее в ней – по щиколотку, если смотреть сверху. Я и смотрел сверху, с высокого дачного крыльца. Как ни странно, прежде я никогда не всматривался в подробности нашего «загородного имения». Я даже не давал себе труда рассмотреть пейзажи и орнаменты на тарелках, запятнавших белую спину декоративной печки, некогда вполне функциональной. Лиля всегда обижалась, ведь она подбирала эти тарелки с каким-то ведомым ей смыслом.

Она и коридорчик, соединявший переднюю часть дачи с кухней разукрасила жостовскими подносами, прибив их к деревянным стенам. Лиля звала коридорчик «буфетной», поскольку там сутулился старый буфет ее покойной тетки.

Теперь, когда Лили не стало, все подробности лезли в глаза, обретая второй и третий смысл.

В сад вышла Арта Соломоновна. Собственно только она и звала «садом» наш общий участок. По честному, он скорей смахивал на кусочек тайги на заимке, как отрекомендовал Кутя свои владения. Такие и сохранились-то только на «немодных» направлениях Подмосковья.

Хотя и тут варианты присутствовали. Скажем, в Кутину «тайгу» вели трассы, облагороженные дизайнерским искусством. У нас же лес без причуд. Единственная самобытность – обращение полугектарного довоенного участка в пресловутые «шесть соток». Ибо именно они, вытоптанные и обитаемые, обнимали старый дом. Старый родительский, конечно, подновленный нашими с Лилией усилиями и стараниями моего другана Лео Шварца, которому мы продали полдачи. Лео, Леопольд, в просторечии Лев приходился Арте Соломоновне сыном.