С минуту оба молчали. Глаза Боннемена, привыкшие к темноте, различили лицо Розы в ореоле кудрявых волос, кусочек светлого платья между полами распахнутого плаща.

– И всё из-за этого бико! Да он живуч как кошка! – выпалила она со злостью.

Боннемен пожал плечами.

– О! Не этот случай – так было бы что-нибудь другое, знаешь…

Он взял единственный горевший фонарик и силой вложил его в руку Розы, которая сжимала пальцы в кулак и отталкивала его.

– Ты что, это же кровь, а не грязь. Да, я ничего не могу поделать, кровь. Которую ты не соизволила остановить. Ну, счастливого пути, Роза.

Она не двинулась с места, и он легонько подтолкнул её одним пальцем в плечо.

– Вперёд. Поживее. Не то, клянусь, ты меня побежишь…

Она повернула к нему круглое окошко фонарика. Щека и лоб в крови, зрачки стали почти жёлтыми, луч ворвался в приоткрытый рот и осветил два ряда широких зубов. Роза опустила фонарик, резко повернулась и ушла торопливыми шагами.

Бернар вернулся к фонтану и сел рядом с Ахмедом. Он смотрел, как узкий светящийся туннель медленно раздвигает черноту аллеи. Его рука легла на здоровое плечо Ахмеда.

– Ну как ты? Кровь больше не идет?

– Нет, мсье.

Голос звучал твёрже, и это обрадовало Бернара, но удивило то, что Ахмед назвал его «мсье». «Впрочем, если подумать, как ещё ему меня называть?»

Резко, на фальшивой ноте крикнула птица. Сквозь верхушки кедров постепенно просачивался бледный, ещё ночной свет.

– Да ведь уже всё видно! – радостно воскликнул Бернар.

– Скоро рассветёт, – сказал Ахмед.

– Вот и отлично! Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо, мсье, спасибо.

Худенькая, холодная, как ледышка, рука скользнула в ладонь Бернара и замерла. «Ему холодно. Ещё бы, столько крови потерял…»

– Послушай, малыш, если я попытаюсь взвалить тебя на спину, эта повязка свалится, она и так держится на честном слове. А уж если я упаду с тобой на плечах, будет совсем скверно… Но, с другой стороны…

– Я могу дождаться утра, мсье. Я себя знаю. Дайте мне только ещё сигарету. Азиз каждое утро опускается со своим осликом поливать огороды и проходит здесь. Он скоро будет.

Боннемен с облегчением закурил, чтобы заглушить начинавшие мучить его голод и жажду. Пропел петух, откликнулись другие, поднялся ветер, всколыхнул ветви, принёс усилившийся запах кедров, благоухание глициний, и между деревьев проступила небесная голубизна. Бернар вздрогнул: в мокрой от пота рубашке стало холодно. Время от времени он брал юношу за запястье, считал пульс:

– Ты спишь, Ахмед? Не засыпай. Скажи, Касем, который это сделал, он далеко?

Он следил за лицом Ахмеда и видел его всё отчетливее по мере того, как загоралась заря. Запавшие чёрные глазницы, щёки, подёрнутые тенью, но не от пробивающегося пушка, – всё это тревожило его.

– Скажи мне, он ушёл? Ты видел, куда он побежал?

– Недалеко, – ответил Ахмед. – Я знаю…

Его свободная рука бессильно упала, так и не выпустив сигарету; глаза закрылись. Бернар едва успел поддержать откинувшуюся назад голову, пощупал раненое плечо. Но нет – тёплая влага не сочилась сквозь повязку, и глубокое дыхание спящего говорило уху Боннемена, чутко ловившего малейший звук, о равномерном притоке и оттоке крови. Он подставил колено под отяжелевшую от сна голову, вынув из пальцев, которые даже не почувствовали этого, потухшую сигарету и замер. Запрокинув лицо, он смотрел, как рождается день, и душа его наполнялась незнакомым блаженством: это было чувство, поразительное своей новизной, как любовь, но куда шире и свободное от плотского влечения. «Он спит, я охраняю его сон. Он спит, я охраняю…»

Примятая трава потемнела от обильно растёкшейся крови. Ахмед, не просыпаясь, что-то гортанно забормотал по-арабски, и ладонь Боннемена погладила его лоб, отгоняя дурные сны.

«Роза теперь уже вернулась и даже легла. Бедная Роза… Так быстро всё кончилось. Она мне пара, но он – мое подобие. Странно: надо было забраться в такую даль, в Танжер, чтобы встретить свое подобие, единственное существо на свете, которым я могу гордиться, того, благодаря кому я могу гордиться собой. С женщиной иначе: всегда чуть-чуть стыдишься – её или себя. Мое чудесное подобие! Стоило ему появиться…»

Без тени отвращения он смотрел на свои руки, на коричневую каёмку под ногтями, линии на ладонях, превратившиеся в красные бороздки, засохшие ручейки крови, змеившиеся до самых локтей…

«Говорят, у подростков потери восстанавливаются быстро. Он, должно быть, единственный сын или старший; ему обеспечен хороший уход. Молодой мужчина в этих краях – большая ценность. А этот к тому же красив; он уже любим, и у него уже есть соперник. Подумать только, что если бы не я…»

Он приосанился и от переполнявшей его радости улыбнулся всему окружающему.

«Женщины… Я всегда заранее примерно могу сказать, чего мне надо от них и чего им надо от меня. Я ещё найду другую Розу. Розу чуть получше или чуть похуже. Но не так легко найти ребёнка и одновременно мужчину настолько обескровленного, настолько незнакомого и бесценного, чтобы не жаль было пожертвовать несколькими часами жизни, выходным костюмом, ночью любви…

Решительно, мне на роду написано так и не узнать, розовее ли груди Розы, чем её пятки, и отливает ли живот перламутром так же, как её колени. Мектуб,[3] сказал бы Ахмед».

Вдали, в конце длинной, отлого уходящей вверх аллеи, розоватый отсвет обозначил место, где встанет над морем солнце; унылый рёв осла и позвякивание колокольчика приближались с вершины холма.

Прежде чем приподнять Ахмеда, Боннемен проверил, крепко ли затянуты узлы импровизированной повязки. Затем он обхватил обеими руками юношу, так и не открывшего глаза, вздохнул запах сандала, исходивший от чёрных волос, неловко ткнулся губами в щёку – уже жёсткую и шершавую щёку мужчины – и почувствовал тяжесть молодого тела, поднял его бережно, как если бы держал свое дитя, плоть от плоти своей или драгоценную добычу – ту, что выпадает охотнику лишь раз в жизни.

– Проснись, малыш. Вот и Азиз.