…Все это вскипело и улеглось, пока я сбегала по лестнице. Ледяными горошинами рассыпалось по ступеням, заглушив то, что соседка продолжала посылать мне в макушку. Я уже не слушаю ее. Я думаю о том, что на меня обращена ненависть всего мира: тех, кто живет по традиции и не приемлет мои книги о женщинах, идущих против течения; тех, кого злит, что я вообще пишу, когда им давно не пишется, да еще и книги у меня выходят; Восниковского, который лишился и дочери, и жены потому, что не я оказалась убийцей; соседки, из-за меня проявившей свою гнильцу… Как выстоять в одиночку? Не озвереть и не сломаться? Как?

Мне становится спокойней, когда забираюсь в машину и блокирую дверцы, чтобы никто не ворвался следом. Здесь мой маленький мирок, в который никто не проникнет без моего ведома… Тут же ловлю себя на неточности: «А инспектор ГИБДД?» Но для остальных путь сюда запрещен. Я уже протерла лобовое стекло, освежила зеркала. Мы едем на день рождения моей книги, мы должны и сами блестеть, как именинницы.

— Лен-нарт, — произношу я по слогам, прикрыв глаза. Пока не прогрелся двигатель, спешить некуда. — Ты и не знаешь, сколько всего проросло от той нашей встречи. И не узнаешь, наверное…

Мне не составит труда солгать ему, что сюжет этой книги — сплошная фантазия, по крайней мере, в той части, где говорится о ребенке. Леру я не выдам, Насте не наврежу. Да и себя оправдывать не захочется лишний раз. Тем более перед человеком, которого хоть день да любила…


Любовь имеет множество отражений. Одна, неделимая, она смотрится в наши души, и в зависимости от того, как велика наша готовность принять ее, получается и отсвет. Я была распахнута целиком в тот момент, когда встретила тебя. Я приоткрыла только краешек души, увидев Леннарта. Потому все так быстро затянулось… А рваная рана, оставшаяся после твоего ухода, не затянется никогда.


Природа снизошла, просияла мне навстречу солнечной улыбкой, разделила мою радость. А с утра моросило, как осенью, и не хотелось жить. Я совершила титаническое усилие, заставив себя в такую погоду встать с постели. Теперь же я сама чувствую, как улыбаюсь. И оттого, как весело искрится влага на деревьях, и оттого, что сама становлюсь все более узнаваемой — одинокой амазонкой в городе, где все кучкуются стаями, потому что иначе сожрут. А я собираюсь выжить, надеясь только на свои силы, свою энергию, свой талант. Мне интересна жизнь, которую я веду, почему же она должна отторгнуть меня? А маленькое помешательство… Ну, с кем не бывает!

«Маленькая девочка… Чудесная моя девочка…»

* * *

Раньше я поехала бы к сестре, чтобы ей первой подарить новую книгу, экземпляр которой лежит рядом со мной на сиденье. Я то и дело поглаживаю его глянец ладонью, проскальзываю взглядом — привыкаю. Когда у меня вышла первая книга, я несколько часов не выпускала ее из рук, осваивалась. Потому что в моем воображении она выглядела иначе — более сдержанно, более классически. А она оказалась современной девчонкой: излишне яркой, вызывающе броской.

Мы сидим с ней в машине и соображаем, как же отпраздновать ее появление на свет. Уж на это я имею право… Банальная фраза, что книги для писателя, как дети, но это действительно так. В моем случае — единственные дети, и за каждую из книг переживаешь, и каждой втайне гордишься. И в первую минуту хочется прижать к сердцу, как родное существо, а потом сидеть рядом и поглаживать, баюкать…

В какой-то момент я понимаю, что нам с ней некуда податься. Нет, ее-то как раз готовы принять в тысячи домов и даже заплатить за то, чтобы она вошла в семью. Это я никого не интересую настолько, чтобы приехать без звонка за неделю, без скрупулезной проработки всех деталей встречи. Среди артистов я тоже не стала своей настолько, чтобы явиться к кому-то по-дружески, хотя Влас, может, и обрадовался бы… С литераторами дружбы иссякли после того, как меня стали издавать. Пока бились возле издательских порогов плечом к плечу, какие-то братско-сестринские чувства еще теплились…

Я напугала Леру, я давно оттолкнула брата, обидев его насмерть своим презрением к тому, как истово Антон любит своих девчонок. Тогда еще не подозревала, что однажды и меня опалит этой страстью, которая куда страшнее любви к мужчине, ведь ни один, даже ты не был нужен мне настолько, чтобы хотелось украсть его.

Но я не могу поехать и к брату. Конечно, Антон открыл бы дверь, и Лиза накрыла бы стол, но они оба поняли бы, что мне просто некуда податься со своей радостью, как не с кем было разделить и боль. Разве я могу признать это?! Какой праздник после того, как объявлено поражение?

— Как глупо, — произношу я вслух. — Кого я стыжусь? Родного брата? Я ему попу когда-то подтирала… Это же Антошка. Он в постель ко мне прибегал, когда пугался чего-то во сне. Не к Лерке, ко мне…

Помнит ли брат это? Или вычеркнул из памяти все, со мной связанное, после того, как я двадцать раз повторила им обоим, что они испортили мне детство? Теперь уже не нарастишь то живое, что было между нами. Что-то вроде энергетической пуповины, которая не только между матерью и ребенком возникает…

Мне не хватает моей сестры. Я не стыжусь признаться в этом себе, хотя еще вчера я ненавидела Леру, проклинала ее и ругала последними словами. Если б в тот вечер, когда я проникла к ним в дом, не подоспел Егор, мне ничего не стоило бы спустить ее с лестницы, отшвырнуть, ударить. Мне нужна была моя девочка, а Лера оказалась препятствием, в тот момент неодушевленным.

Сейчас я начинаю думать, что ее душа велика настолько, что сестра сознательно пошла на то, чтобы вызвать мою ненависть на себя, иначе рано или поздно она обратилась бы на ту, которая неизбежно начала бы мешать мне в работе, требуя то еды, то чистого подгузника, то песенки на ночь. Она спасла нашу общую дочь от того главного во мне, что несовместимо с материнством.

Мне остается поехать в литературный клуб, что я и делаю, потому что Эльку что-то во мне наотрез отказывается видеть. Хотя как раз с ней бы и встретиться сейчас, чтобы подпитаться немного той веселящей внутренней свободой, которая присуща молодым и небедным женщинам, которые уверены, что это им никто не нужен, а не они никому не нужны.

Разве я сама не из таких? Разве не я годами твержу, что человек не должен вступать в отношения, которые невозможно будет прервать в любой момент? Как с Власом, как с Леннартом… И с тем, с которым как-то провела ночь, моим читателем, как же его звали? Но с ребенком ты незримо подписываешь договор на всю жизнь. Как можно ручаться за то, что через пятнадцать лет, когда он станет долговязым прыщавым подростком, пропахшим сигаретами и пивом, ничего не читающим, или безвкусно раскрашенной, но такой же прыщавой девицей, ты захочешь возиться с ним столь же самоотверженно? А если такой гарантии нет, зачем вообще вступать в такие отношения? Целая жизнь — это слишком долго. Это не по мне.

Поскольку я еду с юго-востока до Потаповского переулка, где прячется клуб «Проект О.Г.И.», добираюсь, повернув с Садового кольца на Николоямскую улицу, миную Астаховский мост и с Солянки сворачиваю в переулки. Я знаю, что меня ждет в этом литературном клубе — диковатая, причудливая музыка, разношерстная публика с вкраплениями знакомых лиц, дым столбом от споров о литературе, спорить о которой незачем. Надо просто писать то, чего просит твоя душа, и, если ты будешь делать это искренне и, не жалея себя, выворачиваться наизнанку, обязательно найдутся те, кто оценит твое перманентное самоубийство.

Здесь эта тема тоже периодически муссируется под стаканчик вина, но никто ничего не воспринимает всерьез, и по большому счету никто ничего не делает. Я бываю здесь не часто — праздных болтунов не люблю. Но сейчас неожиданно встречаю Инну Полянскую, которая пашет всерьез, как и я. Мы знакомы с ней только шапочно, встречались как-то на съемках «Культурной революции», только сидели не рядом, а почти напротив друг друга, неизбежно оценивая. Соперничества в литературе быть не может, у каждого своя ниша, свой читатель, хотя большинство — перебежчики, но все равно за теми авторами, кто представляет для тебя самой интерес, следишь пристально.

— Привет! — говорит Инна так радостно, будто только меня и ждала. — Я не знала, как тебе позвонить, а то обязательно пригласила бы сама. Хорошо, что ты пришла.

— Пригласила на что?

Я озираюсь, пытаясь понять, в какую затею Полянской влипаю сейчас. Она смотрит на меня с недоверием: все мы еще те актеры…

— Так ты случайно здесь оказалась? Тем более здорово! А у меня тут сегодня презентация книги.

Только сейчас я заметила, что Инна прижимает к груди новую книгу. То же небольшое помешательство от восторга, как у меня — затискать, заласкать, как живую…

— Со мной тут джаз-банд будет выступать, вернее банда, так что не заскучаешь! Сын мой сколотил группу.

— У тебя такой взрослый сын? — оглядываюсь на парня с саксофоном: — Это он?

— Он, — она улыбается так мечтательно, будто говорит о юном любовнике. — Красавец, правда?

Это правда. Мальчик потрясающе хорош. А взгляд не такой отрешенно-туманный, как у многих музыкантов, а цепкий, хмурый — такого вокруг пальца не обведешь.

— Он далеко пойдет…

— Надеюсь, — отзывается Инна. — В Гнесинке учится. Хорошее образование не повредит.

— Значит, у тебя есть сын, — мой взгляд опять тянется к этому мальчику, неуловимо похожему на того маленького пианиста с пылающими щеками из моего детства.

Полянская смеется:

— Что ты! У меня их трое!

В первую секунду я даже не понимаю, о чем идет речь:

— Чего трое?

— Детей. Младших я, конечно, сюда не потащила, мужу пришлось с ними остаться. Еще один сын и дочь.

— Очуметь! — вырывается у меня. — Зачем тебе столько?

Улыбка еще подрагивает на ее полных губах, но теперь Инна смотрит на меня с состраданием, которого я не выношу:

— Не понимаешь?

— Нет! — отвечаю резко. — Как ты смогла столько сделать в литературе, и классно сделать, если у тебя дети вопили целыми сутками? Здесь что-то не сходится.

— А с чего ты взяла, что они вопили сутками? — недоумевает она. — Знаешь, только в первый месяц тяжело, пока дите ничего толком не понимает, а потом уже начинает погремушки разглядывать, в мире осваиваться. Это так интересно — что ты! От них ведь столько берешь, просто ложками черпаешь!

Мне вспоминается, что во всех ее книгах действительно присутствуют дети, и эти образы ей хорошо удаются. Не отвратные, сопливые паршивцы, а солнечные создания с афористичной от природы речью. Оказывается, с натуры пишет.

— Но с ними же играть надо!

— Да они друг с другом играют, — ее лицо опять вспыхивает. — Мой первый редактор рассказывал в союзе: «Знаете, как она пишет? На диванной тумбе, а дети по ней ползают!» У меня стол-то письменный только недавно появился, до этого его поставить некуда было, на планшете писала, как фронтовая журналистка.

— И в условиях, приближенных к боевым, — пытаюсь я поддержать тон.

Но мне почему-то невесело, хотя воображаемая картинка действительно смешна. Только мне что-то с трудом верится в нее.

— А как у тебя получается отрешиться от их голосов? Тишина ведь нужна для работы!

— Я привыкла. Зато вот вышла эта книга — десятая, они, знаешь, какую мне газету нарисовали! Назвали «Червончик золотой». Такой праздник мне устроили! Когда в семье много народу, все время что-нибудь празднуешь… То у одного событие, то у другого.

Инна оглядывается — готовы ли музыканты? Я отступаю:

— Уже начинаешь? Кстати, поздравляю! Я пойду, сяду где-нибудь в уголке.

— Подожди, — вдруг останавливает она. — Я хотела тебе объяснить, зачем мне столько детей. Я не хочу себя ни в чем обделять, понимаешь? Я хочу испытать в жизни как можно больше радости, горестей — всего! Зачем обделять себя в чем-то? Конечно, и пахать приходится больше, так и получаешь взамен больше. Это просто безумно интересно, понимаешь? С детьми ведь так весело! И потом они все время подкидывают какие-то идеи. Не придумывают для меня, конечно, а просто своей жизнью. А тишина — это еще не гарантия того, что тебе будет хорошо писаться… Когда я принесла из роддома младшего сына, меня так переполнило — счастьем, восторгом, гордостью за себя, что я сразу села писать рассказ. А старшенький что-то наигрывал за стеной… И дочка возилась на ковре со своими куклами. А муж готовил праздничный обед… Я в тот момент вдруг даже кожей ощутила, как хорошо я живу, как правильно, по-божески, понимаешь? Может, это смешно…

— Это не смешно…

— Но я поняла тогда, что живу не зря. Книги, которые я пишу… Это ведь мы с тобой для себя делаем, правильно? Никто не заставляет, сами не можем без этого. И никакой гарантии нет, что эта книга, — она наконец отрывает ее от груди — понадобится миру… А дети мои уже вошли в него. Я сделала его чуточку лучше тем, что ввела в него таких людей. Хотя их я тоже в первую очередь рожала для себя! — она опять смеется, показывая, что серьезный разговор окончен.