Я выхожу из-за занавеса, крадучись пробираюсь к первому ряду, но они оба замечают меня и прерывают диалог.

— Зоя!

Влас спрыгивает с невысокой сцены и бежит ко мне. В его улыбке одуванчиковое свечение, и весь он летний и солнечный. Я уже чувствую, как мне будет не хватать его тепла…

— Скажи нам, твоя героиня ведь не любит его по-настоящему?

В его голосе звучит надежда: «Ты ведь не любила его?»

— Она вообще никого не любит.

Заставляю себя смотреть ему прямо в глаза, чтобы Влас понял, о чем именно я говорю. Замерев в шаге от меня, он напряженно всматривается в мое лицо, будто выискивает признаки того, что ему почудилось. Хотя на самом деле как раз не почудилось: я вернулась другой. Я успела понять неизбежность столкновения амбиций, которые в нашем случае куда сильнее любви. Она ведь исходит только от одного из нас…

— Никого? — спрашивает Влас одними губами, чтобы не расслышала Кулакова.

Я коротко, по-птичьи, дергаю головой. Резко отвернувшись, он закусывает губу и пару минут молчит, всматриваясь в то будущее, которое я уже представила себе. Мне не верится, что Малыгин способен прийти к такому же выводу, что и я, но ему опять удается меня поразить.

— Я готов бросить театр, — говорит он.

— Что?! — это даже пугает меня. — Ты не можешь…

— Но ты ведь этого хочешь? Чтобы я полностью принадлежал тебе? В услужении у тебя был?

— Ты злишься…

— Нет, я не злюсь, — произносит Влас на удивление спокойно. — Я готов, если ты этого хочешь.

Я начинаю пятиться, он пугает меня своей сговорчивостью:

— Да ты с ума сошел…

— Разве? Подожди, — забыв о присутствии Лиды, которая терпеливо ждет на сцене, он берет меня за обе руки. — У меня было время прочувствовать, что такое жизнь без тебя. Мне было так хреново, ты даже не представляешь! Хотя нет… Наверное, представляешь.

Он говорит о тебе. Он считает себя в праве упоминать тебя в разговоре. И почему-то я не перебиваю его.

Влас переходит на шепот:

— Те девять месяцев, что ты вынашивала ребенка, я вынашивал тебя, понимаешь?

Лида уже прохаживается по сцене, напевая, чтоб мы не подумали, будто она пытается подслушать. Ее голос заставляет Власа морщиться: он слишком звонкий, а ему нравятся низкие голоса. Как у меня.

— Но ты никуда не ушла из меня, когда этот срок прошел. Ты так и осталась во мне. И я просто не смогу тебя вытравить… Ты ведь не знаешь: там, в Щербинке, лежат несколько стандартов со снотворным. Я уснул бы, если б ты не приехала.

— Ты хотел отравиться? — зачем-то уточняю я. — Но ведь не только из-за меня, правда? Дело ведь главным образом в том, что у тебя нет ни одной стоящей роли! Это тебя изводит…

Но Влас качает головой:

— Ты не все знаешь… Мне предлагали перебраться в Питер. У моего друга по Вахтанговскому отец сейчас стал худруком… Ну, скажем, одного ведущего театра. Он посулил мне хорошие перспективы.

— И ты отказался?

— Ты ведь не поехала бы в Питер… Ты сама сто раз говорила, что там нет стоящих издательств.

— Есть, — машинально отвечаю я. — Но немного.

Малыгин усмехается:

— А тебе нужно много и сразу!

— Что поделаешь!

На уступки не иду и не собираюсь прикидываться лучше, чем есть. Он должен ясно представлять, с кем имеет дело.

По-королевски сойдя со сцены, Лида сообщает нам:

— Я, пожалуй, пойду. Вы тут все выясните, а если я еще буду здесь, может, порепетируем.

— Спасибо, — машинально произношу я.

А Влас, кажется, даже не замечает, что изменилось в зале, и продолжает говорить все также тихо. У него жалобно подрагивает подбородок, и мне хочется прижаться к нему губами, унять эту дрожь. Но хочется услышать, что еще он скажет.

— А мне нужна ты. Это я понял за девять месяцев. Достаточный срок, правда?

— Ты чокнутый, Малыгин! — вырывается у меня немного по-детски. — Разве от таких предложений отказываются?

— Отказываются. Если это того стоит.

— А думаешь, стоит? Ты уверен, что я — именно та женщина, которая тебе нужна?

В его тоне слышна усталость, выношенная, как ребенок:

— Да я не обольщаюсь на твой счет… Ты, конечно, холодная, рассудочная, честолюбивая стервочка. Я знаю, что ты можешь предать любого, даже своего ребенка, но почему-то я просто не могу без тебя жить. Ты так сосредоточена на себе самой, что это с ума сводит! Какая-то чертова зависимость! А вылечиться нечем… Захочешь, уйду из театра… Я ведь не Смоктуновский, сам понимаю. Искусство ничего не потеряет, если я больше не выйду на сцену.

— Искусство уже так переполнено, что вряд ли заметит исчезновение хоть кого-нибудь из современников. Это мы не можем жить вне искусства. Богема чертова… Знаешь такое кафе?

— Нет. Где это? При чем тут какое-то кафе?

— Да при том, что когда мы еще встречались с тобой, до Швеции, я однажды ушла оттуда с парнем. И это вполне может случиться снова, если мне так захочется, понимаешь? А ты не сможешь отказать себе, увидев в театре новенькую мордашку… Ну и зачем тогда нам быть вместе? Это имеет смысл, только если двое считают, что нашли друг в друге самое лучшее, что может быть в мире…

— Так у тебя было с Коршуновым?

Я знала, что он опять не удержится от удара подвздох. А чем еще он может ответить мне, закованной в броню нелюбви к нему? Ничем не проймешь…

— Так.

Это звучит, как обрывок движения маятника. Время разделилось на две половины, и я живу в том оборвыше, где тебя нет. Здесь не плохо и не хорошо. Здесь никак. Здесь можно только писать, потому что все это — о тебе.

Влас тяжело опускается в кресло первого ряда, куда собиралась сесть я, чтобы послушать наш с Леннартом разговор, которого на самом деле не было, я досочинила его. Как придумала и то, что фотографировала рассвет из иллюминатора самолета, спеша снять слепки с пронзительной красоты облаков, простирающихся совсем рядом — рукой можно коснуться. На самом деле такое даже не пришло бы мне в голову, я не так романтична. И более зажата, я не способна демонстрировать всем свое восхищение чем бы то ни было.

Но когда я писала, мне вспомнилась юная девушка, летевшая с нами. Она была не из наших — кудрявая и синеглазая, улыбчивая, как то утро, которое снимала. Я не смотрела на то, что она пыталась заснять, я не могла отвести глаз от нее самой, и в ту минуту мне было безумно жаль, что мне даже в ее возрасте не довелось быть такой светлой и воздушной, такой открытой и естественной. В этой девушке не было той деланности, что так раздражает в красавицах, которые каждую секунду помнят о том, что на них смотрят. Она вся светилась восторгом не от себя самой, а оттого, что видела вокруг, от красоты мира, открывающейся с высоты, от ощущения самой высоты, которое остается в тебе, если ты готов принять его, и тянет вверх до конца жизни.

И я не удержалась, когда писала роман, присвоила себе эту способность всеми порами впитывать божественную радость бытия, мне не свойственную. И моя героиня стала такой, какой я не была никогда, но какой мне хотелось бы стать хоть на несколько минут, чтобы узнать, каково это — не страдать мизантропией.

Если бы Влас решил отказаться от своей жизни ради такой меня, я не терзалась бы от мысли, что соглашаюсь на закланье невинного агнца. И то, что Малыгин не так уж невинен, ничего не меняет, потому я не заслуживаю такой жертвы. Какой бы то ни было жертвы…

— В общем, надежды никакой, — произносит он тускло, и я чувствую, что он не играет безумно влюбленного в этот момент. Ему действительно чертовски плохо!

— Надежды на что?

— На то… О господи! — он припечатывает к лицу большие ладони, скрючивается в кресле.

Нависая над ним, я чувствую себя проклятым в веках прокуратором, хотя Влас Малыгин переполнен любовью вовсе не ко всему человечеству. Но что мне за дело до всего человечества?

— Какой смысл в том, что мы будем вместе? — спрашиваю я. — Ты же знаешь, что по большому счету меня раздражает все, что отвлекает от работы. Не можешь ты часами сидеть в другой комнате и молчать!

— Могу, — вскидывает он голову. — Если ты скажешь, что вспомнишь обо мне, когда устанешь.

— Бред! Ты не сможешь настолько отречься от себя. Это будешь уже не ты.

К нему внезапно возвращается способность рассуждать:

— Ну, почему отречься? Я ведь могу заниматься своими делами, пока ты пишешь. А потом мы пересечемся в какой-то точке…

Я сажусь с ним рядом и кладу руку ему на плечо. Оно крепкое и теплое. Тысячи женщин мечтают о таком плече…

— Для этого вовсе не обязательно жить вместе, — говорю мягко, чтобы не обидеть его еще больше, чем уже позволила себе. Хоть он и считает меня стервой, мне все-таки жаль этого дурачка. — Раньше все было наилучшим образом, тебе не кажется? Мы встречались, когда у нас одновременно находилось время. И тебя, и меня это вполне устраивало. А если мы будем жить вместе, нам обоим придется жертвовать своим временем ради другого. Невозможно ведь не выйти навстречу, когда ты возвращаешься домой! Это уже хамство. Я выйду к тебе и потеряю нить рассуждений, какую-нибудь мысль, которую уже не восстановишь. Это главное, понимаешь? А вовсе не то, что мне может приспичить переспать с каким-нибудь случайным парнем из бара. Хотя это тоже добавляет жизни перчика…

— Но когда ты была с Коршуновым, тебе никто не нужен был, кроме него. И ему было позволено приходить к тебе в любое время.

Я встаю, чувствуя, что начинаю ненавидеть Власа.

— Не смей сравнивать себя с ним, — я произношу это отчетливо, чтобы каждое слово запечатлелось в его маленьком (отсюда — Малыгин?) мозге. — Ты никогда не займешь места Никиты. Ни в моем сердце, ни в моем доме. Просто потому, что ты — не он. И с этим ничего не поделаешь.

* * *

Он все же сыграл эту роль. Хотя уже была готова к тому, что Влас откажется и придется упрашивать другого актера. А я уже наметила дату презентации книги, и разослала пригласительные, и дала объявление. Мое издательство чуть раньше наметило еще одну — в книжном магазине на Новом Арбате, но там предполагалось действо совсем другого рода. Более шебутное, громкоголосое, проходное. Но необходимое, поскольку как раз от встреч с читателями в подобных местах зависят продажи книги и соответственно мои гонорары.

Подписывая книги, я заодно приглашала читателей на другую презентацию — в театр, обещая нечто душевное и незабываемое. Конечно, они забудут и этот вечер, и мой роман уже через неделю, это в лучшем случае, зато моя память наполнится приятными фрагментами, которые я смогу перетасовать в старости.

Именно о старости мне подумалось, когда семилетний внук Зинаиды Александровны Славской вприпрыжку выбежал к роялю. Влас с Лидой уже отыграли свой отрывок, и должна была прозвучать тревожная музыка Грига. Но та девочка из Гнесинки, которую мне обещали, накануне слегла с воспалением легких, и старая актриса выручила меня, предоставив своего маленького пианиста, который мог исполнить Грига «В пещере горного короля» из «Пера Гюнта». Поскольку названия отрывка, естественно, никто не помнил, а музыка была достаточно напряженной, я решила, что это вполне подойдет.

Внук Славской начинает краснеть от волнения, когда кланяется заполнившей зал публике, дружно заржавшей над тем, какой выход к роялю он совершил. Я начинаю трястись от боязни, что он испортит мне всю задумку, разрушит атмосферу тревожности, которую так хотелось создать, но мальчик заиграл, и у меня становится спокойней на сердце. Хотя оно тут же начинает ныть от другого: Зинаида Александровна, сидящая справа от меня, вся подается вперед и замирает, слушая его — главного человечка ее старости. Я скашиваю на нее глаз, чтобы запомнить, как напряженно вытянулась ее дряблая шея, вылезла из-под шелкового шарфика, как заслезился выцветший от времени взгляд и приоткрылись напомаженные тонкие губы. Она ловит любой звук, вызываемый к жизни маленькими пальчиками, она делит с мальчиком каждый удар сердца…

— В иркутском театре, когда я еще занималась там в студии, работала мама Дениса Мацуева. И этот мальчик часами сидел за пианино, нам его даже жалко было. Зато где теперь этот Дениска! Подаришь миру такого ребенка, и умирать не стыдно, — шепчет сидящая по другую сторону прима театра, красивая настолько, что мне на нее смотреть боязно.

Тем более спорить, но я все же делаю попытку:

— Человек может совершить и нечто большее, чем подарить миру ребенка. Даже такого, как Денис Мацуев.

Она приподнимает округлые брови:

— Что именно? Дом построить? Книгу написать? Это все грандиозно, конечно, — ее приглушенный голос зазвучал высокомерно, как мне показалось. — А как быть с тем, что человек — это венец творения? Вершина творчества.