— Они очень нелюдимы, — с неприязнью пояснила жена портного, когда я спросила о них.

Наконец упала первая звезда, Михал высмотрел ее в окно. Мы начали делиться просвирой. Марыся — с Михалом, я — с Михалом и Марысей. И произошло что-то невероятное: мы бросились с ней в объятия друг к другу. Она была почти одного роста со мной, но, обнимая ее, я даже испугалась, что она такая тщедушная. Я чувствовала движущиеся косточки и боялась, что они вот-вот распадутся в моих руках. Марыся заплакала, и через минуту мы уже обе рыдали.

— Ну почему женщины такие ревы? — произнес Михал.

И тут мы наконец заметили, что он в одиночестве сидит за столом и накладывает себе в тарелку карпа.

Но Марыся от сильного волнения не могла ничего проглотить. Я видела, как она старалась, не желая нас огорчить. Я поставила перед ней чашку с жидким борщиком.

— Выпей, — попросила я, — это очень полезно.

С горем пополам она справилась с блюдом. По традиции мы поставили на стол прибор неизвестному путнику. Для меня этим путником был ты. Михал и Марыся жили с уверенностью, что ты за границей. Я не давала им повода сомневаться. Достаточно было того, что сама умирала от страха. Не имело смысла подключать к моим переживаниям мальчика и больную женщину.

Меня мучила мысль, что я не известила профессора о твоей судьбе. Профессор был хорошим знакомым отца, скорее, даже приятелем. Последний раз я видела его в июле тридцать девятого года, когда он собирался в Америку.

— Не знаю, хорошее ли это время для путешествия, — сказал тогда отец. — Что-то дурное витает в воздухе.

— Летом случаются только революции, Артур, — шутливо ответил профессор. — В случае чего успею вернуться.

— А может, как раз лучше не возвращаться, — вмешалась в разговор мать.

Оба посмотрели на нее.

— Дорогая пани, старый волк залечивает свои раны дома, а на чужбине погибает…

Было видно, что отец с ним согласен, я поняла это по выражению его лица. Но профессор не успел вернуться, остался в Америке до конца войны. О его возвращении я услышала по радио. Он сразу возглавил отдел в клинике. Что будет, если он узнает меня? Вполне вероятно. Однако все же решилась на разговор с ним. Представлюсь ему под сегодняшним именем, подумала я, а в случае его расспросов во всем признаюсь. Он бы не предал меня. Он даже понял бы меня. Я договорилась через секретаря встретиться с ним по личному вопросу. Отпросилась с работы, так как профессор назначил встречу в клинике перед обедом, он был очень занят. Когда я вошла в его кабинет, что-то дрогнуло во мне. Это было как боль после давно вырванного зуба, точнее, воспоминание об этой боли. Профессор встал из-за стола. Он ужасно постарел.

Абсолютно седые волосы, испещренное складками лицо и глаза в окружении сетки мелких морщин. Мы смотрели друг на друга.

— Пани Хелинская, — наконец усмехнулся он.

— Да, — ответила я, чувствуя, что он меня узнал.

— Может, я попрошу, чтобы нам принесли кофе? — с теплотой в голосе спросил он.

Это обращение было не к Кристине Хелинской, а исключительно к Эльжбете Эльснер.

— С удовольствием, — ответила я.

Он предложил мне сесть и угостил сигаретой.

— Пан профессор… я пришла по делу Анджея Кожецкого. — Я помолчала в поисках подходящих слов.

— Что с ним?

— У него проблемы. Он не мог быть тогда на дежурстве и очень волновался. Известить вас об этом не было возможности…

— Да-да, такое время… Мог бы я чем-нибудь помочь?

— Нет, думаю, нет, — ответила я.

— Я всегда его приму назад…

Как Кристина Хелинская, я все дела решила. Но у профессора было многое, что рассказать той, другой. И он поведал, каким адом была для него жизнь вдали от страны. Он старался что-то делать, взывал к милосердию для тех, кого посылали в газовые печи, к помощи горящему гетто. Никто не хотел его слушать. Я верила ему. И понимала его лучше, чем он подозревал. Ведь мне было отлично известно, что такое угрызения совести. Когда профессор говорил о помощи для евреев, то я подумала, как бы ты отнесся к этому разговору. Наверное бы, не вылез с тем, что он забыл о поляках, о их восстании, которому тоже никто не пришел на помощь. И какие бы доводы я привела на твои упреки? Может быть, сказала: «Так уж есть — твои покойники, мои покойники…»

Только для меня было бы еще хуже. Я существовала в раздвоенном состоянии не только из-за происхождения. Где-то в глубине души во мне боролись две натуры, еврейская и польская, я считала, что союз с тобой предрешал эту борьбу. И тем не менее все было не так просто. Профессор вытащил на поверхность только часть проблемы, я поняла это, глядя в печальные глаза старого еврея.

На прощание он поцеловал мне руку.

Если я могу быть чем-нибудь полезен, то всегда готов, — взволнованно произнес он.

Я поблагодарила его. Он оказался таким, как я и предполагала, — чутким, умеющим хранить тайны. Если мне приходилось выдавать себя за кого-то другого, профессор понимал это. С ним я хоть на мгновение могла быть собой, но именно этого и боялась. Возвращение в старую шкуру угрожало опасностью. Я была уверена в этом. Однако же возвращение произошло, и как часто бывает в жизни по чистой случайности. Твое отсутствие в Варшаве ослабило мою бдительность. Я уже не боялась прохожих. И наткнуться на кого-то из старых знакомых не казалось, как раньше, катастрофой. Я теперь всюду ходила одна, поэтому могла бы как-то отпереться, попросить сохранить в тайне, точнее, набрать воды в рот, потому что «сохранить в тайне» — слишком интеллигентный оборот для такого случая. «Прошу сохранить в тайне, что я в гетто была проституткой», — звучало плохо. Итак, я перестала опасаться прошлого. Может, поэтому оно натолкнулось на меня… Однажды на улице какая-то женщина нахально двинула меня сумкой и даже не обернулась.

Пани могла бы быть поосторожнее, — грубо крикнула я ей вслед. Я очень устала — свалилось столько проблем, прежде всего болезнь Марыси, — и не старалась быть приветливой с посторонними.

Женщина остановилась и всем корпусом повернулась в мою сторону. Первое впечатление — знакомое лицо. А потом: «Вера!» Мы молча смотрели друг на друга. Она почти не изменилась, тот же яркий макияж. Только стала немного старше, да гладкие волосы спрятаны под косынку.

Мы стояли в нескольких шагах друг от друга.

— Жива, — проговорила я, подойдя наконец к Вере.

Так получилось, — засмеялась она. Смех все такой же, он запросто мог бы быть ее визитной карточкой.

— Ты с Натаном!

— Натан уже там, — показала она головой на небо.

Мы отошли в сторонку к бордюру, чтобы не толкали прохожие.

— Погиб во время восстания?

— Через две недели после твоего исчезновения. Отто метался по гетто, как упырь. Я сразу поняла, что ты его оставила с носом. Догадалась, как только нашла шубу… Ну и прицепился к Натану, приказал ему стрелять в ребенка, а Натан никогда бы на это не пошел… В общем, Отто пустил ему пулю прямо сюда. — Она показала пальцем между глаз…

— Погиб из-за меня, — тихо сказала я.

— Да ладно, значит, так тому и быть, — легко произнесла она. — У каждого своя судьба.

— Тебе его не хватает, Вера?

— Даже не знаю.

Минуту помолчали.

— Ты одна? — спросила я.

— Как же, — ответила она тем, усвоим голосом. — Муж и трое детей. Видишь, какая я стала, — она показала на переполненную сумку, — магазины, кастрюли, пеленки… Самому маленькому нет еще годика.

— Значит, ты счастливая, — утвердительно произнесла я.

— Счастливая, не счастливая, мне некогда об этом думать, не успеваю глаза продрать, а уже снова ночь наступает.

— А муж как?

— Работает, с деньжатами, правда, не густо, но голодными не ходим. Я тоже работала, но теперь детишки. Может быть, заскочишь, посмотришь. К тебе не напрашиваюсь, куда уж мне в салоны…

«Посмотрела бы ты на мои салоны», — подумала я про себя, но вслух ничего не сказала. Так было лучше.

— Хорошо, приду. Когда тебе удобно?

— В любое время вечером, когда их спать уложу, а то днем не знаю за что раньше хвататься.

Вера дала мне адрес. Думала, не пойду, однако через несколько дней заявилась к ней. Что-то меня туда тянуло. То ли страх, что она сама начнет меня искать, то ли потребность раскрыться перед кем-нибудь. Вера знала обо мне все, даже больше, чем я сама. Была психологом, со своей народной мудростью по части человеческой души. Там, в гетто, она стала моим первым исповедником… Мне даже не верилось, что несколько минут назад встретилась с ней. Ведь судьба сложилась совсем по-другому. Марыся, Михал, твое отсутствие… А может, воспользовалась возможностью, что тебя нет, и нырнула в прошлое…

Вера жила в блочных домах, в трехкомнатной квартире с кухней. Здесь было чисто и не так бедно, как я могла ожидать, судя по ее внешнему виду. Муж еще не вернулся, работал во вторую смену, был даже каким-то начальником. Все дети очень красивые, с черными как уголь, глазами.

— Я уже полностью записалась в евреи, — сказала она. — Мужа взяла обрезанного, теперь уж все равно…

— А он знает?

— Что? — не поняла она в первую минуту, и я почувствовала себя ужасно. — Знает, почему бы ему не знать.

— Ну и как он к этому относится?

— Как человек. — Ее ответ еще больше меня застыдил.

— А твой? — спросила Вера, глядя мне в глаза.

Я молча покачала головой. Потом Вера кормила детей ужином, купала самого маленького. Пришел ее муж. Он выглядел иначе, чем я его себе представляла: низкого роста с обыкновенным лицом. В его глазах была мудрость, а может, та самая еврейская скорбь, по которой я тихо тосковала. Вера представила меня как старую знакомую. Это звучало двусмысленно, но только для меня, живущей в вечном страхе. Муж сразу же пошел спать, он сильно устал, а мы сидели в кухне. Вера вынула из шкафчика четвертинку водки.

— Покупаю по четвертинке, мой ворчит. Сам не пьет…

Как же ему удалось ее привязать, думала я. В подобной ситуации могла представить себе кого угодно, только не ее. Вера с таким непредставительным человеком, увешанная детьми… Я ведь помню, как они с Натаном скандалили за стеной. Обзывали друг друга — он ее «девкой», она его «шпигом», но потом мирились и шли в постель. Их любовь была тоже очень громкой. А теперь неожиданно эта квартира, дети, муж… Вера, кажется, прочла мои мысли.

— Я уже до конца объевреилась, самое главное для меня — мои дети. Ну и мой старичок, ему я тоже не могла бы сделать ничего плохого.

Эти слова тронули меня до глубины души, и от волнения перехватило горло.

— А мой муж даже не знает, что я еврейка, — сказала я.

— Эля, не погуби свою жизнь.

— Я уж давно ее погубила, — ответила я сдавленным голосом. — Не знаю, кто я… правда, не знаю…

— Может, он тебе скажет, твой возлюбленный.

— Не скажет, Вера, он даже не знает моего настоящего имени.

Она покачала головой. Больше мы не говорили на эту тему. Вера рассказывала мне о своих детях, о проблемах с матерью, которая не может согласиться, что ее внуки не крещеные.

— Мы не очень-то религиозны, детей крестить не буду, — проговорила Вера, а потом неожиданно добавила: — Я ведь потому за него вышла, что он еврей… как Натан.

Это было самое прекрасное признание в любви, которое я когда-либо слышала. Хотела что-то сказать, но ее взгляд меня остановил. Когда мы прощались, в глазах у Веры стояли слезы.

— Лучше, чтобы мы с тобой не виделись, — проговорила она. — Ничего хорошего тебе это не принесет.

Наверное, она была права. Как всегда.

А с тобой мы встретились только в мае сорок девятого года. Под чужим именем ты работал медбратом в больнице маленького городка на Шленске. Я сразу оценила ситуацию, как только тебя увидела. Ты пил. У тебя были мешки под глазами и красное, одутловатое лицо. Я поняла, что нам грозит опасность и необходимо любой ценой вытащить тебя оттуда. Ты должен был как можно скорее вернуться к нам, к своей работе. Уже в поезде на обратной дороге я думала об этом. К кому же обратиться? Один-единственный раз мне пришло в голову связаться с матерью. Она обо всем всегда умела договориться, например, у нее не отняли наш дом. Я узнала об этом случайно. Одна из сотрудниц рассказывала о каком-то невезучем человеке, а потом добавила:

— На две виллы дальше живет та Эльснер. Когда ее хотели сдвинуть с места, пошла к Лысому…

Так я узнала, что мать жива и совсем неплохо устроена. Я забеспокоилась, узнав, что она приходила к нам на работу. На всякий случай поставила стол так, чтобы не сидеть лицом к двери, со спины всегда труднее узнать.

Я ждала чуда, и, наверное, оно случилось. Как-то во время примерки пан Круп обратился к секретарше важной персоны, которой я пару раз открывала дверь, с просьбой помочь мне найти работу получше. Рассказал, что я знаю три языка, а прозябаю в этом бюро. Она обещала подумать. И однажды заскочила, как на пожар, и попросила адрес моей работы. Оказалось, что заболела переводчица, а ее шеф принимал зарубежных гостей. Я отпросилась с работы. Это были какие-то французские коммунисты, восхищавшиеся всем, что они видели. Развалинами, которые восстанавливали, и плохо одетыми, усталыми людьми, и огромными кабинетами партийных деятелей. В общем, были от всего в восторге, и я их восторги переводила с французского на польский, а потом слова благодарности с польского на французский.