Мы лежали бок о бок в темноте.

— Хочешь, чтобы я ушла?

— Нет.

И все. Повернулся ко мне спиной и заснул. А я не могла заснуть. Я желала близости с тобой. Так долго мы жили врозь, а теперь просто существовали рядом, словно разделенные стеклом. Я видела тебя, чувствовала твое тело, но не могла до тебя дотронуться. Может, это была кара за обман, которой я должна искупить твое возвращение? Но это же мой обман, а лгала я с самого начала…

В те горькие ночи, когда ты спал рядом, повернувшись спиной, меня преследовал образ мужчины, поднявшегося из-за стола в той комнате. Его лицо, глаза. Глаза, которые видели мой страх, они разглядывали его, как под микроскопом. Этого я не могла ему простить. И еще во мне появилось нечто, похожее на презрение к собственному телу. Может, потому, что оно перестало быть предметом твоего желания. Я научилась существовать вне его, не могла себя оценивать адекватно, полагалась на твою оценку и неожиданно потеряла уверенность. И не оттого, что Марыся спала за стеной. Нас разделяло то, что было у тебя внутри. Я знала: нельзя задавать никаких вопросов, следует ограничиться твоим «нет». А разве у меня был какой-то другой выход? Уйти не могла, без тебя и Михала я бы перестала существовать. Ничто не предвещало, что эта зависимость покинет меня. К этой ситуации очень подходила сказка, которую рассказывал мне отец. Как три тростинки поддерживали друг друга, но когда одну из них сбил ветер, две другие оказались слишком слабы, чтобы самостоятельно выжить. В моем случае было наоборот. Моя тростинка могла жить, только если рядом были две другие. Как-то ночью у меня появилась даже мысль, что задумай я уйти, то Михал ушел бы со мной. Эта мысль, близкая той, которая возникла у меня в деревянном доме, — я не была уверена, что ты останешься в живых после восстания, и тоже подумала о Михале. Не очень стыдилась. Как сейчас… Мне следовало научиться терпеливо ждать. Жизнь поползла медленно, стала серой, как тогда, когда мы не могли быть вместе…

Состояние Марыси ухудшилось, и она перестала вставать с постели. Возникла проблема ухода. На время, когда нас не было дома, мы наняли медсестру, но Марыся плохо переносила присутствие чужого человека. Ты предложил, что возьмешь ее к себе в отделение, положишь в отдельную палату. Ее несчастное выражение лица было тебе ответом. Тогда я решилась поговорить с Товарищем.

— У меня просьба, — начала я. — Хотела бы вернуться на должность переводчика, так как у меня дома трудная ситуация… — Я замолчала, не знала, как говорить о Марысе — то ли «вторая пани докторша», то ли жена моего мужа. — В нашей семье лежачий больной…

Его прищуренные глаза смотрели на меня с участием.

— Ну хорошо, я пойду вам навстречу.

Кончились вскакивания с постели в пять утра и страхи, что можешь опоздать. Шеф этого очень не любил. Сам был невероятно пунктуален, но в его распоряжении машина и водитель. Однако должна признать, что он всегда входил в положение людей и был корректен. Иногда мне случалось сморозить какую-нибудь глупость, он обращал на это мое внимание, но спокойным тоном. Временами мы обменивались парой слов на личные темы. Обычно шеф рассказывал мне о том, как порыбачил или поохотился. Я не знала, есть ли у него семья. Он производил впечатление человека одинокого. Ко мне относился с пониманием, даже по-отечески. Когда был в хорошем настроении, я слышала в трубке: «Соедините меня», а чаще говорил: «Кристина, дай-ка мне того-то». Как переводчица я ему требовалась редко. Иногда присылал за мной ночью машину, хотел, чтобы я срочно перевела ему радиоперехват.

— Слово в слово, учти, — говорил он.

Тебе не нравились мои ночные выезды. Когда звонил телефон, я старалась сама подойти, но иногда ты меня опережал.

— Да, пани Хелинскую можно, — ледяным голосом отвечал ты, подавая мне трубку.

Если бы только знал, как ты обязан этому человеку!

Теперь я могла заняться Марысей, но это ограничивалось только каждодневной суетой при ней. Мыла ее, причесывала. У нее были редкие волосы, через которые просвечивала кожа. Кормила только отварами. Каждая проглоченная ложка была общей победой.

— Ну, последняя, правда последняя, — говорила я сладким, фальшивым голосом.

Так же как и я, Марыся существовала в отрыве от своего тела. Кости, обтянутые кожей, — наследство ужасного прошлого, из которого она не смогла выкарабкаться.

— Они всегда там…

— Кто? — спросила я, но ответа не получила.

Кого она видела там: своих палачей, сокамерников… Мы обе были безнадежно запутаны в своем прошлом. Только Марыся оставила в нем свою женственность, и это не давало ей шанса в жизни, а у меня оно отбирало мое тело, которое было бесстыдно красиво. Не в силах освободиться, я старалась, по крайней мере, закрывать его от нее. Ведь Марыся могла думать, что это груди, до которых ты дотрагиваешься, а это живот, ноги… Я входила в лучшую для женщин пору расцвета, а она, немного старше меня, неотвратимо двигалась к смерти…

Утром, уходя на работу, ты осмотрел ее, и тебе что-то не понравилось. Стал настаивать на кардиограмме. Мы договорились, что в двенадцать за ней приедет санитарная машина. Потом я отправила Михала в школу. Уже в пальто заглянула к ней, подошла поближе, а потом присела на кровать. У Марыси было странное выражение лица. Я подумала, что она боится остаться одна.

— Я только в магазин, — попыталась успокоить ее, — сейчас вернусь.

Но все же решила остаться. Я поняла, что Марыся умирает. Мы обе это чувствовали, молча глядя друг на друга. И мне нельзя отойти даже к телефону. Для всего остального уже не было времени.

— Скоро приедет машина, — проговорила я никому не нужные слова.

Марыся смотрела на меня. Ее глаза, казалось, существуют отдельно от исхудавшего лица. Она чего-то ждала от меня. Может, ей хочется, чтобы я взяла ее за руку. Но она тут же высвободила свою ладонь. До последней минуты Марыся смотрела мне в глаза.

А потом я ходила по комнате и плакала. Мы провели с ней вместе пять лет, нас сблизила общая ситуация. Любовь мужчины и мальчика. Иногда я думала о ней и о себе как о едином целом. Марыся стала самой драгоценной частью меня.

Я позвонила в клинику.

Ты был на обходе.

В кухне натолкнулась на жену портного.

— Что-то не в порядке с паней Марысей? — спросила она, видя мое заплаканное лицо.

Я покачала головой, не хотела ей первой говорить о смерти Марыси. Но и врать не хотела, хотя бы в этом.

— Умерла.

— О мой Бог! — вскрикнула она с преувеличенным страхом. Я уже давно заметила, что выражение простыми людьми страха или боли носят гротесковый характер. Соседка театрально схватилась за голову. Как плакальщица из античной трагедии, подумала я. Но ведь и в нашей жизни не было выхода, точнее, каждый выход — плохой.

— Помогу пани омыть бедняжку, одеть…

Эхом отозвались во мне слова твоей матери, сказанные тогда над рекой: «И та бедняжка Марыся». Мне не хотелось, чтобы ее жалели. Марыся не была бедняжкой. Просто у нее трагически сложилась жизнь.

— Я все сделаю сама, — отказалась я.

Зазвонил телефон.

— Кристина, — услышала я твой голос. — Ты мне звонила?

Воцарилась тишина.

— Марыся умерла.

— Я приеду, найду только себе замену.

Мне не хотелось, чтобы ты сейчас был с нами.

— Увидишь ее утром… так будет лучше…

— Хорошо, — сразу согласился ты. — Справишься?

— Да, — ответила я коротко.

— Завтра я все оформлю.

— Хорошо.

— А что с Михалом? Он знает?

— Он в школе, не беспокойся о нем, я… — И неожиданно остановилась на полуслове.

Умерла мать ребенка, значит, сообщить ему об этом должен отец. Почему я стремилась все взять на себя, почему я была такая алчная? Может, этого не могла мне простить Марыся, выдернув свою ладонь? Кем я была в этом доме? Беглянкой из гетто. Вошла сюда, чтобы обокрасть ее, украсть все, что она любила. А теперь собиралась дирижировать уже не жизнью ее, а смертью. Я должна уйти отсюда и вернуться после похорон. Но это невозможно. Кто-то должен был заняться ее телом. Чужой? Она бы этого не вынесла, как не могла вынести жалостных взглядов и еле скрываемого испуга. Я всегда переживала, как только к Марысе приближались чужие: врачи, сестры. Даже твои взгляды заставляли меня переживать, потому что она переживала… Никто не имел права приблизиться к ней, пока мы не будем к этому готовы. Она и я. Часы показывали двенадцать. Михал вернется около трех, еще оставалось время.

Я принесла из ванной тазик с водой, потом сняла с нее рубашку, намылила губку и начала омывать тело Марыси. Выступающие ребра, впалый живот, острые кости бедер.

Неожиданно мысленно сравнила со снятием с креста. Была какая-то схожесть в положении тела, позиции головы… И на какой-то момент это показалось святотатством, в душе у меня другой Бог и другие святые… Слезы лились из глаз, перемешиваясь с водой и мылом. Можно сказать, что я омывала тело Марыси своими слезами.

Продолжая плакать, я достала из шкафа платье, которое когда-то дала мне твоя мама. Синее с белыми воротничком и манжетами. Я носила его вместо Марыси, а теперь вот одеваю в него Марысю.

— Уже никто не будет смотреть на тебя такую, — говорила я, как в лихорадке. — Уже никто тебя не обидит.

Михал хотел сразу отправиться в свою комнату, но я его задержала.

— Не ходи туда, — сказала я, непроизвольно понижая голос.

— Мама спит? — спросил он.

Я обняла его и посадила на топчан.

— Михал, — проговорила я, — твоя мама умерла.

Минуту мне казалось, что он ничего не понял, а потом у него задрожал подбородок, как в детстве, когда старался сдержать слезы. Мы сидели так, поддерживая друг друга…

Часы пробили два. Прошло два часа нового дня, который мы должны были прожить без нее.

Письмо четвертое

Август 57 г.

Итак, Анджей, мне тридцать два года. Мы с тобой еще вместе. Собираясь продолжить эти письма, я задумалась: что они для меня значат. Возвращаюсь к ним редко, однако они как бы вытекают одно из другого, составляя целое повествование нашей жизни. Я по порядку рассказываю, что мы вместе пережили, что пережила я. Думаю, письма для меня, как ширма, за который я могу раздеться донага. Дело не в том, что ты не знаешь каких-то фактов, просто о другом невозможно знать все, это было бы ужасно. Обычный обман — своего рода защитная оболочка, скрывающая живое мясо. Без нее жить невыносимо. Я не стремлюсь себя оправдать, знаю, что в нашем случае речь идет не о мелком обмане, а о большой лжи. Я ношу ее в себе, как острый, болезненный шип, с которым научилась жить.

В тот день после похорон Марыси мы вернулись домой. Михал довел себя плачем, ты даже сделал ему укол, после которого он заснул. Я сидела рядом, держа его за руку. Михал постоянно повторял, что не был достаточно добр к маме. Его мучили угрызения совести. Я позволила ему выговориться, пока он не уснул. Посидев еще немного для большей уверенности, отправилась к нам в комнату. Ты сидел за столом, глядя в одну точку. Я знала: ты чувствуешь то же самое, что и Михал. Молча достала бутылку водки и налила в рюмки. С утра мы ничего не ели, поэтому быстро захмелели. Заплетающимся языком ты рассказывал глупейшие анекдоты, а я буквально лопалась от смеха.

— Приходит баба к доктору и говорит: пан доктор…

— Дохтор, — поправила я.

Представляю, что могла подумать праведная семья портных, слыша сквозь тонкие стены наш смех. К тому времени только они жили в нашей квартире. Странная семья переехала, и пан Круп занял их комнату под мастерскую. Мы не возражали, ведь у него была большая семья, которая и составляла основную погребальную процессию, следовавшую за гробом Марыси. Из ее родственников приехала только та самая сестра из Кракова, муж остался с детьми, потому что старшая дочка болела ангиной. Из твоей больницы не было никого, но в газете «Жыче Варшавы» я прочитала:

«Доктору Анджею Кожецкому выражаем соболезнования в связи со смертью жены Марии.

Коллеги».

«Жены Марии», — повторила я, здесь имя обязательно. И еще были строчки:

«Доктору Анджею Кожецкому выражаю искреннее соболезнование в связи со смертью жены.

Ядвига Качаровская».

Интересно, не она ли тогда звонила? Если да, то «искренние соболезнования» были неуместны, а вот отсутствие имени жены — наоборот.

Итак, мы напились. Начали бегать по комнате, я у тебя что-то спрятала, ты хотел отобрать. Неожиданно у меня подкосились ноги, и я рухнула. Ты оказался рядом со мной на полу. Я видела твое лицо, но оно немного расплывалось. Все вокруг было не четким. Я почувствовала твои руки у себя на бедрах, ты поднял мне юбку и, прижимаясь щекой к моему животу, зарыдал. Я понимала, что ты выплакиваешь свою боль там, где всегда искал убежища. Но с этой минуты началось наше возвращение друг к другу. Вернулись наши ночи лихорадочной, ненасытной любви, как будто мы старались наверстать пропавшее время. Смерть Марыси всех нас сблизила. Изменился и Михал, ему необходимо было перед кем-то раскрыться. С волнением я выслушала его рассказ о первой несчастной любви к однокласснице. К сожалению, она была на два года старше и смотрела на него свысока. В свои четырнадцать лет Михал вытянулся и был одного со мной роста, но ужасно худой. От этого руки и ноги казались слишком длинными. Под носом у него появился пушок, голос ломался. Он безвозвратно расставался с детством, и это переполняло меня грустью. Я так его любила, когда он был ребенком…