Домой вернулась через месяц. Выглядела я все еще плохо и боялась нашей встречи. Но у тебя были неприятности в клинике (умирал пациент), поэтому ничего не заметил. Можно сказать, что мы почти не виделись. Ты пропадал в больнице. Мне это было на руку. Только Михал внимательно наблюдал за мной.

— Что, постарела за время разлуки? — пробовала я шутить.

— Зачем ты уезжала? — спросил он.

Неожиданно я расплакалась.

Михал больше уже ни о чем не спрашивал, только смотрел. Взгляд любимых глаз. Он возвращал мне назад нашу жизнь, которая там, в госпитале, казалась потерянной навсегда.

— Я не хочу больше никогда с тобой видеться, — сказала я своему мучителю, когда он подвозил меня к повороту Нововейской. Мы оба знали, что я ни разу больше не сяду в его машину. Потом я часто задавала себе вопрос, почему же не узнала его, и пришла к выводу: для меня в гетто все они были на одно лицо. И он такой же попрошайка, который вымаливал жизнь, клянчил хлеб, просил о любви. Я не дала ему любви ни тогда, ни теперь. Не потому, что настолько злая. Просто могла быть собой только при тебе. Никто в этом не был виноват. За нас все решала судьба.

В такое трудное время Михал очень мне помог, несмотря на то что переживал переломный возраст. Мы не отдалились друг от друга, достаточно было одного взгляда, чтобы один понял другого. Он чувствовал, что я несчастна, и старался быть со мной рядом. Как-то молча положил передо мной два билета в филармонию. С момента, когда состояние Марыси ухудшилось, мы перестали ходить на концерты.

— Не знаю, смогу ли пойти, я немного занята.

На самом же деле я не была настроена слушать музыку, более того — мне вообще не хотелось жить.

Теперь я укладывалась спать лицом к стенке, и ты должен был смотреть на мою спину. Спросил однажды, что со мной.

Я сказала, что устала.

— Ты ведь недавно была в отпуске…

— Но не отдохнула, — неохотно ответила я.

Ты больше не приставал с расспросами, просто погасил свет, и через минуту я услышала твое ровное дыхание…

Михал посмотрел на меня и сказал:

— Знаешь, в программе «Бранденбургские концерты».

Это был призыв, я не могла сделать вид, что не понимаю.

— Ну хорошо.

Концерт стал как бы возвращением к себе самой. Музыка, которая тяжким гнетом придавила Марысю, выбросила меня на берег, и уже не казалось, что я тону. Мне удалось крепко ухватиться за ветку, называвшуюся жизнью. Я ведь любила ее всеми фибрами души, любила биологически, даже пугалась иногда своего восторга от капель дождя на листьях, от облаков, солнца. Труднее всего было пережить день, когда небо заволакивала серая мгла. Она тут же отдавалась во мне плохим настроением. Хотя не могла я быть совсем уж несчастна, ведь цвела сирень. Сирень… ее запах ассоциировался у меня с запахом любви, может, потому, что мы с тобой познакомились в мае. Я открыла тебе вечером дверь, а на следующий день сидела в парке под кустом, увешанным белыми гроздьями. Боже, как они пахли…

Итак, я вернулась к вам из более далекого путешествия, чем вы себе его представляли. И наша жизнь продолжалась дальше. Произошло несколько важных событий. Михал получил разрешение местного отдела просвещения и сдал экзамены в школе, а также в политехническом институте, и его приняли. Я считала, что он выберет себе гуманитарное направление, до самого конца он сомневался. И снова оказался самым младшим, теперь уже в институте. Но это его, похоже, не беспокоило.

Как-то после Нового года (наступил тысяча девятьсот пятьдесят пятый) зазвонил телефон. Я сняла трубку.

— Это говорит профессор Косович, — услышала я охрипший даже не голос, а шепот. — Я бы хотел поговорить с пани Эльжбетой Кожецкой…

— Это я, — ответила, уже убедившись, что он с самого начала точно знал, кто я. И не помнил моего нового имени.

— Как вы себя чувствуете? — спросил он.

— Хорошо. А как вы, пан профессор?

— Я уже очень старый…

Мы помолчали минуту.

— Вы довольны своей жизнью?

— Да, — откровенно призналась я. Ведь я любила жизнь, несмотря ни на что.

Он вновь помолчал. Я чувствовала, ему хочется спросить меня об отце, он все время хотел меня о нем спросить. Но именно с профессором я не могла говорить об отце. Это было бы ужасно. И для меня. И для него. Молчание на том конце провода отдавалось в ушах, как мольба о помощи. И все равно я не могла говорить.

— Ну, до свидания, — услышала я наконец.

Прошла неделя. Ты вернулся с работы домой, и, увидев тебя в дверях, почувствовала: что-то произошло. Я знала твое лицо.

— Умер профессор, — произнес ты.

Однако он успел порекомендовать тебя на свое место. Это был трудный момент, так как тебе поставили условие — вступить в партию. Как всегда, ты искал во мне помощи.

— Вообще-то это формальность, — сказал ты. — Но не знаю, смогу ли я выдержать.

— Многое можно выдержать, — ответила я.

— Ты меня представляешь на партийном собрании? Это же какой-то гротеск! Я, представляешь, я! Там с ними!

— Они такие же люди, как и ты. Твои коллеги. Большинство из них вступили из-за тех же соображений. Чтобы лучше жить, ради карьеры.

— Плевать мне на карьеру, — выкрикнул ты, — но я хочу заведовать отделением.

— Так почему же ты сомневаешься?

— Я всегда был в согласии с самим собой.

— Так будет и дальше, Анджей.

Ты посмотрел на меня, не шучу ли я. Но я не шутила. Твое двузначное решение было мне необходимо так же, как твой антисемитизм. Мы оба имели дефекты, наш внутренний мир не был кристально чист. Я привносила в нашу жизнь вранье во имя своей любви. Тебе необходимо было сделать сейчас то же самое.

Ты вступил в партию. Какое-то время выглядел словно напившийся уксусом. А мы с Михалом, поглядывая друг на друга, не относились серьезно к твоему состоянию души. Когда ты уходил на партийное собрание, я говорила:

— Считай, что это визит к зубному врачу.

Вскоре ты привык, тебя захлестнули проблемы твоего отделения. Временами, правда, раздражался.

— Звонит какой-то тип и обращается ко мне: «товарищ».

— Ты для него действительно товарищ, он ведь не знает, что ты дурака валяешь.

— Не смейся, — говорил ты. Однако мои насмешки действовали на тебя благоприятно, гнев проходил.

Вторым важным событием или, точнее, третьим (экзамены Михала плюс институт, потом ты в роли ординатора) был отъезд семьи Крупов и возвращение нам квартиры. Сначала уехал старший сын Хейник, женился на владелице виллы в Милянувке под Варшавой. Невеста была уродиной, но обладала другими достоинствами.

— Она порядочная, как не знаю кто, — объяснял мне ее будущий муж. — И такая чувственная, что просто диву даешься!

— И хорошее приданое, за ней, пан Хейник, — в тон ему добавила я, наступив на больное место.

— Я на деньги ноль внимания, — парировал жених. — Что я, старозаветный? Для меня главное — человек.

«Для меня тоже, пан Хейник», — подумала я.

Вилла оказалась такой огромной, что там могли разместиться не только молодые, но и родители, а также все родственники пана Хейника. Плюс — швейная мастерская. Речь главным образом шла о ней. Тесть пана Хейника взялся организовать заказы для военных, а это была золотая жила. Можно было заработать без риска, что задушат налогами. Семья Крупов пригласила нас на прощальный вечер. Михал отказался, а нам было неудобно. После пары рюмок стало весело. Вспоминали пережитое.

— Смотрю, стоят в таких плащах, — рассказывал Хейник. — Я раз за дверь, предупредить пана доктора…

— Вы мне спасли жизнь, пан Хейник, — сказал ты. — Тогда каждый день людей расстреливали, действовали военные суды.

— Теперь, кажется, некоторых выпускают, — заметил пан Хейник.

— Выпускают, но не очень, — вмешался в беседу молчаливый пан Круп. Чувствовалось, что его это волнует. — Я человек простой, не очень-то во всем разбираюсь. Как же так, никто не вспоминает невинно сидевших. Сейчас некоторые легко перекрашиваются, по мне так это все равно, что тем несчастным в глаза плюнуть.

Ты принял это близко к сердцу, лицо у тебя стало серым.

Пан Круп почувствовал, что ляпнул липшее, быстро поднял рюмку и произнес тост:

— За нашу любимую пани докторшу!

Все выпили за меня.

— Я очень вас, пани, люблю, — просияла жена портного. — Вы такая простая, не держитесь свысока, всегда поговорите с человеком…

— И водочки может выпить, — засмеялся пан Хейник.

— Вот именно, — кисло подтвердил ты, — хватит водочки.

Ну и еще одно событие. Я перевела повесть Хемингуэя, которую напечатал «Пшекруй». Вокруг повести начался шум. Но немного славы перепало и мне. А потом «Твурчошчь» напечатал фрагмент переведенной мною повести французской писательницы. Меня тоже похвалили. А ведь я не была профессиональным переводчиком, не кончала институтов, французский выучила дома. Один-единственный урок, но очень важный, преподал мне в «Твурчошчи» Ежи Лисовский. Просмотрев мой текст, он вычеркнул идиому, переведенную дословно. Мне позвонили из одного крупного издательства, предложили делать переводы. Я рассказала тебе об этом, ты обрадовался. Вечером объявил гостям — мы праздновали твои именины, — что я собираюсь стать известной переводчицей. Кто-то из твоих друзей пошутил:

— Все мы грешны, Анджей, для тебя же в первую очередь существует Кристина…

— Потом снова Кристина, — добавил другой.

— И еще раз Кристина, — воскликнули все хором. — А ты в ней уверен?

— Ну, не знаю, что там Кристина прячет за пазухой, — ответил ты.

То ли и вправду что-то знал, то ли догадывался — вопрос без ответа.

На именинах кто-то из гостей произнес со смехом:

— А знаете, что у евреек ЭТО расположено поперек?

Все уже были изрядно навеселе, но я, сразу протрезвев, посмотрела на тебя.

— Еврейки не в моем вкусе, — произнес ты, стараясь подцепить на вилку маринованный грибок.

Ты сказал это спокойно, как о факте, не подлежащем сомнению. Второй раз я почувствовала себя Эльжбетой Эльснер. Это произошло за месяц до моего визита в издательство. Я неслась туда как на крыльях, правда, не очень уверенная, что справлюсь. Писатель, которого мне предлагали, был трудным для перевода. Я боялась не столько оригинала, сколько польского языка. Смогу ли найти соответствующий эквивалент. Редакторша приняла меня приветливо и сказала:

— Пойдемте к директору. Он нас ждет.

Большой кабинет, стол, ковер. Пальма. И он за столом. При моем появлении он встал, и я сразу растерялась. Состояние полной беспомощности. Я знала, что директором издательства стал некий Квятковский, одни говорили — аппаратчик, другие — гэбэшник. Но эту фамилию я никак не связывала с человеком, о котором так часто думала.

— Пан директор, эта та самая пани Кожецкая, — представила меня редакторша.

— Очень приятно, — ответил он, целуя мне руку.

Хуже всего оказалось, что я не понимала слов, которые он мне говорил, не могла ухватить их смысла. Передо мной маячило узкое лицо и чуть печальные глаза. Уже не полковник, а гражданский человек с той же фамилией.

— Мы вам даем срок полгода, — услышала я его голос. — Мы хотим, чтобы вы сдали перевод сразу после каникул.

Так долго ждать, подумала я…

Знаешь ли ты, Анджей, что такое отчаяние? Трудно описать его словами. Боль, которая расползается, как черви. Она всюду — во рту, в горле, в желудке. И невозможно спрятаться от нее, убежать. Что-то не в порядке с головой. Ощущение такое, будто на голову посажена гниющая шляпа, типа гриба… Отчаяние имеет запах гниения… Невозможно освободиться от этой вони…

Я поднялась. Когда мы оказались уже за дверьми, редакторша спросила:

— Вы неважно себя чувствуете?

Значит, настолько плохо я выглядела. Он меня уже видел в состоянии полной развалины. Тогда, помню, тоже сидел за столом, а потом встал, оперся руками о крышку стола — точно такие же движения. Он умел собой владеть. Кем теперь я была для него? Воспоминанием или чем-то большим? Говорил, что полюбил меня с первого взгляда. Однако столько лет. Ну можно ли относиться серьезно к словам…

Вернувшись домой, я легла на топчан и включила пластинку. «Вариации» Баха, обожаемые Михалом: бам-бам-бам. И вновь я была кем-то другим. С момента нашей встречи с Квятковским прошло два года. Сейчас май пятьдесят шестого. Два года — это мало или много? В таком деле это много, целая пропасть. Черный «ситроен» стал уже реквизитом из прошлого. Забавно, что я вновь зависела от него… Моя вторая натура давала о себе знать. Тогда я искала вину в отце, теперь не могу заглушить мысль об этом человеке, пытаясь свалить вину на себя. Тогда — «паяц с седой бородой», а теперь — «карьерист, антисемит, слабый человек». Противно, что так хорошо я выучила роль жертвы… А может, это тоска, желание хоть на минуту стать собой. Ведь он все обо мне знал. Он мог думать обо мне, зная мое настоящее имя. А может, измучили хлопоты вокруг моей официальной жизни, ведь у меня существовала еще другая, тайная жизнь. Обычно, когда оставалась одна, я как бы снимала маскарадный костюм жены, приемной матери, переводчицы. И тогда была с отцом. В эти минуты я всегда имела к нему претензии. Почему, спрашивала я его, ты учил меня, как нужно умирать, почему не научил меня, как нужно жить? Книжка, которая лежала тогда у тебя на коленях, называлась «Размышления о смерти» Марка Аврелия. Умирая, ты держал перед собой инструкцию… А я? Что со мной? Ведь я же хотела жить. Все во мне кричало и боролось за жизнь. Я притворялась будто нет смерти, будто не вижу ее. Несмотря на то, что на каждом шагу натыкалась на смерть. Поэтому меня испугал мой несостоявшийся клиент-интеллигент, который должен был, как оказалось, появиться в моей жизни в разных ролях. Я поймала себя на мысли, что хотела бы знать, как его по-настоящему зовут. Ведь он был такой же Кристиной Хелинской, только в мужском варианте. Интересно, как с этим справляется, как мыслит о себе, под каким именем. Я ведь столько лет не могу решить эту задачу. Как Эльжбета, я не существовала, мой образ создан вашими словами, твоими и Михала. Написала минуту назад, что для своих бесед с отцом я должна как бы снять маскарад. Наверное, все-таки нет. «Костюм» был так подогнан, что его можно только расстегнуть. Временами он душил, мне становилось в нем тесно, тогда появлялся тот человек…