ЕГО я не видела уже шесть лет. Ушел из издательства. Прочитала в газете, что стал директором крупного объединения «Пресса». Иногда появлялся по телевидению или выступал на радио. Я ловила все это, охваченная тоской. Но не страдала. Мне было достаточно того, что он со мной в одном городе. Жив. Перед нашим отъездом в отпуск услышала в трубке его голос.

— Я хотел бы поговорить с пани Кожецкой.

— Это я. — Почувствовала, как все во мне оборвалось.

— Говорит Квятковский.

— Узнала, — сказала я, стараясь успокоиться.

— Могли бы мы с тобой встретиться?

— Хорошо.

— Когда?

— Это срочно? — задавая этот вопрос, я уже знала, что он бессмысленный.

— Я уезжаю.

От одного этого слова у меня закружилась голова. Только не это, подумала я. Это как смерть, о которой мне удалось забыть. Ведь в последние годы были только рождения… Моей веры, потом Артура и, наконец, покоя… А теперь вдруг… Не спрашивала, почему и куда он уезжает. Был июнь шестьдесят восьмого года.

— В кафе? — спросил он.

— Я приду к тебе, если ты один.

— Я один, но поменял квартиру.

Он открыл дверь. Меня ошеломило его изменившееся лицо. Наверное, потому, что он совершенно облысел. Мы смотрели друг на друга.

— Можно войти? — спросила я.

Он впустил меня. Квартирка была маленькая, с кухней в прихожей. Я увидела незнакомую мебель.

— Хочешь кофе, — спросил он.

Я неожиданно прижалась к нему. Чувствовала, как бьется его сердце. Приложила к груди свою руку. Минуту мы стояли так, в чужой обстановке. Кроме тесноты, было неуютно, как в гостинице.

— Ты давно тут живешь?

— Два месяца. Мне велели уезжать со дня на день.

— А что с прежней мебелью? — спросила я, чтобы как-то отвлечься.

— Я продал ее, тут бы не разместилась.

— А книги?

— Запаковал в коробки. Уже нет смысла распаковывать. Едут со мной.

— Когда?

— Через неделю.

Это был очередной удар судьбы.

— Почему ты позвонил мне так поздно? — неожиданно с обидой спросила я.

— Я позвонил, чтобы попрощаться.

— Хочешь пойти со мной в постель?

Он в молчании покачал головой.

— Хочешь кофе? — повторил он свой вопрос.

— А ты?

— Я тебя спрашиваю.

— Хорошо.

Я смотрела, как он суетится в этой кухоньке-прихожей. Из шкафчика над двухкомфорочной плитой достал чашки. Мы сидели, разделенные столом.

— Что будешь делать на Западе?

— По правде сказать, я уезжаю в Израиль, — ответил он. — Был евреем, стал коммунистом, потом хотел быть поляком, а теперь снова еврей. Может, стану там полицейским псом, это у меня получается лучше всего, будут меня напускать на арабов.

— Не говори так, — произнесла я.

Вдруг я вспомнила, как первый раз увидела его. Это произошло в заведении. Я спускалась по лестнице в том куцом платьице, а он стоял внизу, оперевшись на балюстраду, и с кем-то разговаривал. Повернул голову и посмотрел на меня. Я видела его лицо сверху, и показалось, что откуда-то знаю его. И неожиданно проблеск: скульптурная группа «Лаокоон»! В кабинете отца под стеклом висела большая ее фотография. Отец сказал, что скульптуру нашли в Риме. Я как бы слышала его голос, когда он рассказывал, что это произведение родосских скульпторов еще до нашей эры. Троянский прорицатель Лаокоон, возражавший против принятия подарка ахейцев[4] — деревянного коня, был задушен вместе с сыновьями змеями. Факты сохранились у меня в памяти, и тогда я подумала, что он похож на одного из этой скульптурной группы. Такая же поднятая голову и даже изгиб шеи, и взгляд человека, погибающего от удушья.

— Что? — спросил он.

Я смущенно усмехнулась, как пойманная с поличным.

— Почему ты так на меня посмотрела?

— Я вспомнила тот момент, когда мы первый раз увиделись. А ты помнишь?

— Ты спускалась по лестнице.

Я закивала головой.

Он неожиданно взял меня за руку.

— Эльжбета, поехали со мной. — Эти слова звучали мольбой. Он вновь просил о том, что было невозможно.

— Я не могу. — Слезы навернулись у меня на глаза.

— Он тебя тут держит. — Его голос прозвучал безнадежно.

— Меня держит все… пережитое здесь, сам город и осенний Казимеж, когда сушат сливы и виден дым над крышами. Я бы не смогла жить нигде больше.

— Всегда найдется такой христианин, который кинет в тебя камень, — с горечью произнес он.

— Может быть, я сама его в себя бросила. — И тут же пожалела об этих словах, потому что у него в глазах появилась надежда.

Моя жизнь стабилизировалась. Однако где-то в глубине души оставалась невысказанная печаль. Какая-то частичка тосковала о том, что я сама добровольно отвергла. Одновременно с его отъездом я теряла навсегда вторую половинку грецкого ореха и как бы часть собственного «я». Ничего не могла с этим поделать. Мы попрощались, он поцеловал мне руку. Я пожелала ему счастливого пути. Спускаясь с лестницы, плакала…

В конце июля мы поехали в наш дом на Мазуры. Как обычно, взяли с собой книги, журналы: я — свои переводы, ты — медицинские издания, которые не имел времени прочитать в Варшаве. С волнением я узнавала знакомые места: «нашу» дорогу в стороне от шоссе, старый дуб, березняк и, наконец, красную крышу дома. Забор, кусты сирени перед крыльцом. С этой стороны не видно озера, нужно сначала войти во двор. Мы оставили вещи и отправились на прогулку. Задержались на мостике, и я увидела наши отражения в воде. Солнце стояло уже низко. На обратной дороге ты полуобнял меня, и так мы шли, прижавшись друг к другу, и, как всегда, я должна была приспосабливаться к твоему шагу, который был для меня чуть широким. Когда мы подходили к дому, уже смеркалось, на небе стали появляться бледные звездочки. На покатой черепичной крыше коровника сидела цапля. Она выглядела как черная вырезка из бумаги на фоне более светлого неба: длинный нос, стройная шея и пушистый хвост. Мы остановились на минуту, но птица не улетела.

Ты развел камин, мы съели холодный ужин, потому что по дороге не успели зарядить газовые баллоны. Выпили по рюмке водки и пошли наверх в спальню. С восторгом я вдыхала запах дерева и пыли, для кого-то это мог быть запах печали, для меня же — покоя. Самое важное слово, какое я знаю — это «покой!» Самое прекрасное слово — «любовь». Но эти два слова взаимоисключающие, может, поэтому я так скучала по нему.

Я постелила свежую постель, взбила подушки на широкой деревянной кровати. Ты подошел, обнял меня и спросил:

— Значит, да?

Я молча кивнула. Через минуту лежала голая на душистой белой простыне. Я смотрела, как ты развязываешь свой халат, тот, мазурский, как мы его называли: махровый с заплатками (эти заплатки я сама тебе пришивала). И сразу оказался рядом со мной. Я чувствовала прикосновение твоих рук. Медленно раздвинула ноги, принимая тебя. Эта неторопливость была для меня одним из прекрасных признаний в любви. Мы смотрели друг другу в глаза и улыбались. Я отвечала на каждое твое движение, идя навстречу, открытая и ждущая. Так продолжалось, пока нас не захватило нетерпение, желание раскрыться друг в друге. Потребность освобождения и единения одновременно. В этот момент мы всегда что-нибудь говорили.

— Кристина, — услышала я твой голос.

— Я, да… уже сейчас…

И ощущение, что наша любовь пустила соки, как дерево весной…

Потом лежали рядом и читали. У тебя была своя лампа, у меня своя. Вдруг ты дал мне тоненькую книжку в целлофане.

— Ты знаешь это?

Я прочла на обложке: «Мариана Алкофорадо. Любовные письма».

— Нет, — промолвила я с трудом.

— Попалась мне как-то на глаза пару лет назад, решил купить, — сказал ты довольно безразлично.

— А почему ты даешь мне ее сейчас?

— Не знаю, взял с полки, когда паковал книжки.

Ты вернулся к своему журналу. На обложке было нарисовано сердце. Артерии выходили наружу, а потом словно обрывались. В ту минуту так могло выглядеть мое сердце, неожиданно повисшее в пустоте. Я открыла книжку, стараясь унять дрожание рук, чтобы ты не заметил. Сразу посмотрела на титул оригинала. Переведена с португальского, издана в пятьдесят седьмом году, значит, одиннадцать лет назад. Перевернула несколько страниц и прочитала:

«Первый раз знаменитые португальские письма появились в тысяча шестьсот шестьдесят девятом году в Париже. Они были написаны кавалеру высокого ранга. Ни фамилии писавшей письма, ни фамилии переводчика издатель не знает…» Я пробежала глазами дальше и наткнулась на обрывок предложения: «…страшно откровенными, мученическими, написанными кровью обезумевшей от душевной боли монашки». Монашка! Она писала «португальские письма», а я «еврейские письма». Но первые вышли из-под пера монашки, а вторые писала девка… бывшая девка, поэтому они и появились, хотела выкинуть это из себя. Хотела убежать. Вычеркнуть из памяти «ту» из прошлого, ее лицо, голос, ненавистный гортанный смех. И я тотчас увидела ее в куцом платьице с распущенными по плечам волосами. Она смотрела мне прямо в глаза с насмешливой улыбкой и была совсем близко, почти рядом. Мне даже казалось, что ты тоже ее видишь. Но ты спокойно перелистывал книгу. И я перевернула несколько страниц. «Письмо первое», как и у меня… не «любимый», не «дорогой», только «Письмо первое». Сходство наполнило меня тревогой. Это не был страх, скорее, удивление. Я закрыла книжку и отложила ее на тумбочку. Погасила свою лампочку.

— Собралась спать? — спросил ты, поглядывая из-под очков, которые надевал для чтения.

— Устала после дороги, — ответила я, поворачиваясь спиной.

— Тоже мне дорога, меньше двухсот километров.

Я не отозвалась, хотела остаться одна в темноте. Возможно ли, что это случайность? Можешь ли ты знать о моих письмах? У тебя были свой кабинет и свой письменный стол, я работала в спальне, где было некое подобие письменного стола. С одной стороны столика находилось несколько ящиков. Я держала в них черновики переводов, словари, договоры с издательствами, ну и письма… Ящики не закрывались на ключ, ты имел возможность в них заглянуть… Или я подсознательно рассчитывала на это. Боялась, однако ничего не сделала, чтобы их получше спрятать. Как всегда, рассчитывала на судьбу. Может быть, она отвечала мне твоими словами: «Ты знаешь это?» Нет, но я знаю себя и знаю, о чем пойдет речь. Я уже изначально понимаю страдания монашки, неважно, что нас отделяет от любимого мужчины — монастырская стена или правда… Одно за другим я мысленно пробежала свои письма. Если бы ты их читал… Ведь они меня сами пугали. Я не имела ничего общего с тем испорченным ребенком, столь жестоко играющим с мужчинами…

Той ночью я почти что не спала. Гетто снова танцевало передо мной… Оно крутилось все быстрее и быстрее в какой-то кошмарной кадрили смерти. Я видела себя частями, появлялись то мои расставленные ляжки, то смеющийся рот, а в нем будто кровоточащий язык… И те мужчины… каждый из которых так сильно желал меня. У них тряслись руки, чтобы, дотронувшись до меня, проверить, не обман ли моя молодость, упруги ли груди, торчат ли соски, в состоянии ли свежесть моего лона дать им ожидаемое и незабываемое удовольствие. Они хотели, чтобы мои пальцы теряли свою невинность, лаская их исхудалые тела, их обвислую кожу или, наоборот, утопая в их жирных складках, обнимая их яйца, сжимая их члены, набирающие упругость или безнадежно опадающие… Как я всему этому научилась… Чтобы успеть уложиться в «график», на четырнадцатой минуте я раздвигала ноги, и часы в моей голове начинали отсчитывать секунды…

Светало, а я думала, что не выдержу до утра. Ты был рядом, погруженный в спокойный сон, но я испытывала страшное одиночество. Только в самой себе я должна искать помощь и спасение… Сумасшедший танец продолжался… Молчащий мужчина… вся семья сожжена в газовой печи. Вернулся с работы и уже не застал их. Пришел в бордель и выбрал меня, уже мог себе позволить такую роскошь, ему было все равно. Мы пошли наверх. Я разделась и легла на кровать. Он тоже разделся, но у него ничего не получалось. Он был молодой, но в эту минуту оказался ни на что не способен. Я стала дотрагиваться до его тела, а он еще больше деревенел и сжимался. Я посмотрела ему в глаза и обнаружила в них такую безмерную печаль, с которой сама уже научилась справляться. Я касалась теперь его лица, осторожно, кончиками пальцев. Гладила щеки, лоб, складки рта. И это вытянутое лицо разглаживалось, становилось нормальным. Тогда я поцеловала его в губы и ощутила ответный поцелуй, который становился все более требовательным. Из человеческой развалины неожиданно возродился мужчина — сильный, активный. Врывался в меня, опьяненный моим телом, моей любовью. Посадил меня сверху, обхватил руками бедра, отрывая их от себя и вновь с силой возвращая. И смотрел на мои голые груди, живот. У него было счастливое, раскрепощенное лицо. Мы не разговаривали, поэтому, когда я спросила, есть ли у него чем заплатить за следующее развлечение, сначала испугался моего голоса, а потом грубо сбросил с себя, так что я упала навзничь.