Во время этого разговора, слишком серьезного для них, Ксанто и Филенис исчезли. Филомор встал и пошел их разыскивать. Через некоторое время он вернулся и сказал, смеясь:

– Не надо их беспокоить, они вернутся к нам. С нами осталась наша умница Миррина. О Миррина! Старый Плиний, который знал все, утверждает, будто сердце совы, птицы Паллады, положенное на левую грудь спящей девушки, заставит ее на следующий день выдать самые сокровенные тайны. Хочешь уснуть? Я испробую на тебе эти чары, я узнаю имя твоего будущего возлюбленного: как и любовник сегодняшнего вечера, он будет счастливейшим из смертных!

– Если ты допытываешься узнать только это, то ты ровно ничего не узнаешь. Вот что ты услышишь: да будет завтра похоже на вчера!

– Я не верю, – заметил Сефисодор, – ни в силу этих чар, ни тому, что она говорит. Это не значит, что она не высказала нам интересной мысли: она осветила нам величайший факт, которого мы до сих пор не замечали. Часто случается, что женский голос произносит истину, которую чувствует целый народ и которую философия упускает из виду. И тем не менее она не может отвечать за себя, как ни один из смертных. Никто не может знать своих мыслей, потому что они меняются.

– Нет, никогда! – отвечала Миррина.

– В таком случае приветствую тебя, божественное и спасительное исключение! Я верю тебе. Маленькая девочка, в твоих глазах я читаю любовь! Я воспою тебя, как воспевала некогда Сафо. И все-таки нехорошо гордиться тем, что ты хочешь принадлежать только одному. Это величайшее преступление против Афродиты: смотри, как бы она не отомстила тебе!

– Не говори этого! Слова, которые произносятся в шутку, со смехом, часто приносят несчастье… Иногда, впрочем, и у меня является эта мысль, и мне хочется умереть, не узнав старости, но только не сейчас. Подожди, сейчас я подброшу это яблочное семечко под потолок… Оно упало, не коснувшись потолка: это значит, что мое желание не будет исполнено.

– Так пусть же Афродита направит в меня слова, вышедшие из моих уст! Сефисодор более чем вдвое старше Миррины; пусть она придет пролить кубок старого вина на мой костер. Это возлияние будет дорого моему праху… Жизнь – это дар бессмертных богов: я люблю тебя, маленькая девочка, потому что ты умеешь ценить этот дар!

– Как же мне не ценить его?

И, несмотря на то, что она смотрела на Феоктина, он почувствовал в своем сердце ревность.

– Мне говорили про какой-то памфлет Пахибия, – сказал он, чтобы переменить разговор. – Читал его кто-нибудь из вас?

– Я читал его, – отвечал Филомор. – Он презабавный. Оказывается, что Христос, которого христиане хотят сделать богом, вовсе не был распят, как они это утверждают. Он скитался по Палестине во главе четырехсот разбойников, пока не умер естественной смертью.

– Разве это довод против его божественности? Бог может позволить себе такую фантазию!

– Жизнь его, говорят, похожа на жизнь Аполлония Тианского: он пускал в ход чары и колдовство, воскрешал мертвых. Что касается тех, кого христиане называют своими епископами и священниками, то оказывается, что некоторые из них были самыми отъявленными мошенниками. Один из епископов, Пурпурий, в Африке, убил двух детей своей сестры, чтобы получить наследство вместо них. Другой, Сильваний, был осужден за лихоимство. Он продавал уксус, который правительство взимает в качестве натурального налога; у него в келье нашли бочонки. Пахибий приводит доказательства… По поводу их знаменитых девственниц, которых они называют вдовицами – вечными вдовами супруга, которого у них вовсе и не было, Пахибий приводит выдержки из христианских рукописей, из которых видно, что, если они и отказываются от замужества, то это не значит, что они отказываются от наслаждений: в Риме несколько таких девственниц живут в доме одного друга, которого они называют своим покровителем, и только известные последствия такой связи внушают им опасения. Это, по-видимому, у них принято.

– А если бы даже и так, – заметил Клеофон, – разве это что-нибудь доказывает? Хотелось бы мне знать, по какому праву людям хотят запретить делать то, что им нравится? А мы сами? А наши боги? Наши весталки? Разве все они Девственницы? Разве Аполлон не был в связи со своей сестрой? Разве Зевс не любил всех решительно женщин? А император Адриан, а его Антиной, который слился с божеством Дионисия, чтобы вновь вкушать те же радости? А сам Дионисий?

– За что ты его, по-видимому, особенно чтишь, – со смехом вставил Филомор.

– Чту?.. Он для меня не пример. Мне вообще не нужны примеры: я поступаю так, как мне заблагорассудится. Я, как разумная Миррина и вы все, считаю, что скоро наступит конец света. И отсюда вывод: делаю я что-нибудь или не делаю, это не имеет ровно никакого значения. И я утверждаю, что не по этой причине слабеет вера в олимпийцев, вовсе нет! Быть может, по причине, которую приводил ты, Филомер… А впрочем, мне совершенно безразлично! Одно только я утверждаю, и в этом вы меня не сможете разубедить: поведение смертных не является доказательством ложности доктрин, которые они исповедуют. Не все ли равно, знает человечество или нет, что такие-то лица – лихоимцы, убийцы, прелюбодеи, что такие-то женщины, выдающие себя за девственниц, имеют одного или десять любовников? Не все ли равно, если даже эти доктрины и разрушают вашу цивилизацию, раз люди говорят: «В них истина!» или: «Они отвечают моим желаниям!» Всеми нами руководят идеи и чувства, а не факты, если бы даже эти факты и кололи нам глаза и казались чудовищными. Вот мое мнение. Мне просто делается смешно, глядя на вас. А ваш Пахибий – глупец!

В эту минуту послышались испуганные голоса рабов и бряцание оружия. Все с удивлением насторожились. Миррина почувствовала, как леденящий холод сковал ее тело. Она давно научилась распознавать шаги стационеров. Обычно полицейские власти не предпринимали никаких репрессий по отношению к женщинам ее профессии – профессии, всеми уважаемой в Коринфе, которая считалась даже священной. Но случалось иногда, что там, где она бывала, происходили драки и скандалы, в которых принимали участие и женщины, и тогда вмешивались стационеры. Она сама не могла объяснить почему, но ей стало страшно.

Их было восемь человек, во главе с центурионом, закованным в латы. На остальных был надет римский плащ из грубой ткани, сбоку висел короткий меч в руке была палка. Число их указывало на то, что дело нешуточное.

– Именем правителя Перегринуса! – произнес центурион, предъявляя бумагу. – Здесь живет Миррина, бывшая рабыня Афродиты?

Миррина наклонила голову в знак ответа.

– Я должен, – продолжал он, – произвести в твоем доме обыск.

Он объяснил, что все присутствующие должны уйти, подвергнувшись предварительно личному обыску. При обыске дома должна присутствовать только Миррина. Она решительно ничего не понимала и, не сознавая себя ни в чем виновной, боялась всего. Внутренний инстинкт подсказал ей, что тут идет дело о смертельной для нее опасности, о страшной, непонятной катастрофе, в которой рушится ее счастье, вся ее жизнь. И она крикнула:

– Феоктин!

И протянула к нему руки. Центурион сделал знак: она опустила их. Но, так как ее возлюбленный все-таки бросился к ней, она сказала ему:

– Молчи! А то они тебе могут повредить.

Тогда центурион вытолкал всех – Феоктина, Сефисодора, Филомора и Клеофана вместе с молодыми девушками – на улицу. Они не преминули упомянуть о своем римском гражданстве, но почти все жители Коринфа были римскими гражданами уже в течение двух столетий, и на это никто больше не обращал внимания: привилегия, принадлежащая всем, перестает быть привилегией.

Миррина осталась одна со стационерами. Центурион сказал ей:

– Дай нам книги!

– Какие книги? – испуганно спросила она.

– Христианские книги, которые у тебя хранятся и которые ты скрыла от конфискации, предписанной божественным императором. На тебя сделан формальный донос!

– Я не понимаю, о чем ты говоришь, – сказала она чистосердечно.

– Нам известно даже место, где ты их скрываешь.

Центурион пожал плечами и сделал знак одному из стационеров, сирийцу с длинным носом и острыми бегающими глазами. Он выделялся среди других. Осведомившись о том, где находится комната Миррины, он прямо направился к сундуку.

– Вот они! – воскликнул он тотчас.

Самые великие и решительные моменты жизни почти всегда бывают самыми короткими. Момент, который должен был решить участь Миррины, не продолжался и нескольких минут. Ей связали ноги и руки, причем от веревки, связывающей руки, оставили свободным длинный конец, за который ее должны были вести. Таким образом водили на суд людей низкого происхождения. Слез Миррина пролила мало, но она едва передвигала ноги, охваченная страхом, от которого почти теряла сознание.

Обыскали весь дом. Африканке пришлось извлечь из сундуков драгоценности: центурион занес их в список, весьма неполный, что дало ему возможность оставить себе самые дорогие вещи; он тут же и поделил их между своими подчиненными, отдав львиную долю сирийцу: это был доход с ремесла.

Когда Миррина вышла из дому, Феоктин бросился к ней. Друзья не покинули его и были с ним.

– Почему тебя уводят? Что ты сделала? В чем тебя обвиняют?

– Они говорят, что я христианка…

– Ты?

Сефисодору это показалось таким абсурдом, что он громко расхохотался. Но, когда Феоктин стал протестовать и возмущаться, Филомор остановил его:

– Замолчи! – сказал он. – Ты добьешься только того, что и тебя арестуют. А разве ей от этого будет легче? Мы все пойдем на суд завтра и выступим в качестве свидетелей. Эта девочка не более христианка, чем такой враг христиан, как я. Тут, по-видимому, замешан какой-то дурацкий донос. Ты пойдешь с нами, Сефисодор?

– Непременно! – отвечал поэт.

– И я тоже! – воскликнул Клеофон.

Он был сильно возмущен этим чудовищным и вместе с тем нелепым случаем.

– Единственное, что ты можешь сейчас сделать, – посоветовал Феоктину Филомор, – это приказать твоим рабам отнести Миррине в тюрьму еду и одежду. Ей это пригодится. А завтра, даю тебе слово…

– Феоктин! – раздался вдруг голос Миррины. – Феоктин, они убьют меня!

Ее друзья не могли оставаться равнодушными к этому воплю и бросились к ней на помощь, осыпаемые ударами палок. Кучки людей, собравшихся во мраке, стали отпускать угрозы по адресу христианки. После неравной и короткой схватки осталась только толпа, шум, крики, да темнота ночи…

На агоре, на стороне, обращенной к Акрокоринфу и к храму Афродиты, возвышалось небольшое здание, известное под названием Героона. Там-то и заседал правитель Перегринус, единственный судья, вместе с Виктором Веллеием в качестве секретаря, на обязанности которого лежала подготовка дел к процессу христиан.

Под колоннадой перистиля, перед статуей Траяна, которую обезглавили, чтобы на ее плечи посадить голову обожествленного Диоклетиана, был воздвигнут жертвенник – пьедестал с коринфской капителью и положенным на нее четырехугольным куском мрамора. Перегринус в латиклаве, одежде патрициев, сидел на возвышении в кресле, украшенном инкрустациями из слоновой кости. На Веллеий, как и на его писцах, которые вели записи, поверх белой туники был надет кусок шерстяной ткани, схваченной поясом, с прорезями для рук и головы. У Веллеия этот фелонион был фиолетового цвета, у остальных белого и коричневого.

Над обширной площадью, опоясанной высокими портиками, а со стороны Коринфского залива рядом мраморных пропилей с грандиозными статуями, возвышалась терраса с новым рядом портиков. Почти обнаженная суровость судебного аппарата приобретала здесь величавую торжественность: чувствовалось присутствие богов Рима и Эллады. Высоко на выступах храма в голубом воздухе сверкали позолоченные бронзовые акротерии.

В глубине души Перегринус оставался при своем первоначальном решении. Он прежде всего желал обеспечить себе будущее и, только повинуясь эдикту, хотел, для примера и устрашения, вынести несколько приговоров – возможно меньше и с величайшей осторожностью и мягкостью. Главное – не создавать себе непримиримых врагов среди столпов христианства!

Что же касается народной массы, то она его не беспокоила: народ так быстро все забывает! И не он заставлял его задумываться.

Поэтому он в первую очередь решил судить тех подозреваемых в принадлежности к христианской секте граждан, за которыми не числилось обвинений в оскорблении божества императора и которые поэтому оставались на свободе. Зная, что среди них были люди, чьи убеждения не отличались твердостью и которые примкнули к секте лишь из чувства подражания, он был уверен, что с легкостью добьется от них отречения.

По той же причине, а вовсе не из чувства жестокости, он приказал привести к себе детей из семей христиан и допросил их до родителей. Если кто-нибудь из детей упорствовал, Перегринус не настаивал и переходил к следующему. В эту эпоху человеческой неплодовитости дети были окружены особым благоговением, и очень немногие из них осуждались на смерть, хотя примеры этому и были. Обычно достаточно было громкого окрика, чтобы устрашить их.