* * *

Я не слышал, что еще говорила Дина. Долго не слышал. Но видел ее лицо. Рот. Шевелящиеся губы. Глаза. Неужели это Дина, которая объясняет мне что-то, чего я не в силах понять? Зачем она это говорит?

Тогда Дина выпустила на шахматную доску Фому. Сколько лет она удерживала в тени эту фигуру! Теперь он двигался на нас, неся жерди с полей Рейнснеса через море и через полосу тумана. Мне пришлось понять его взгляды. И простить ему то, что он ни разу не выдал себя.

Карна и ребенок остановили меня. Не позволили взять на себя роль судьи. Мое бешенство испарилось, его сменила усталость, она парализовала меня. Я превратился в старца. Поздно. Мне было уже поздно обзаводиться отцом.

Не знаю, сколько прошло времени. Оно двигалось независимо от меня.

— Почему ты только теперь рассказала мне об этом? Почему? — спросил я.

— Потому что поняла, что пришло время.

Один-единственный раз я был в той маленькой усадьбе, где родился Фома. Там было много людей и животных. Их запах проникал даже в дом. Запах пота и парного молока. Дыма, поднимавшегося из открытого очага. Я слабо помнил худого, жилистого человека с сутулой спиной, седыми волосами и усами.

И рыжеволосую, полную, невысокую женщину с добрыми глазами и проворными движениями. Вдруг она оказалась здесь. В моем теле. В моем кровообращении! Половину своего наследства я получил от них. Вениамин Грёнэльв был незаконнорожденным сыном, он носил чужую фамилию и получил не положенное ему наследство.

Все годы Дина хранила свою тайну. Она обманула нас всех. Ее можно было ненавидеть и осуждать, но от этого ничего не изменилось бы.

Я не мог заставить себя поднять на нее глаза. Она была не лучше любой шлюхи…

«Теперь можешь отправляться к своим официанткам! Теперь я такая же, как они!» Анна появилась на шахматной доске и объявила королю шах.

Неужели это никогда не кончится? Потом пришла Карна со своим свертком и рваным зонтом. Она молча склонилась над постелью Акселя и наблюдала за тем, как Анна сделала королю шах.

Я молчал, пока самообладание не вернулось ко мне. Меня вдруг поразила одна мысль.

— Но… но, значит, и матушка Карен мне не…

— Да, Вениамин.

— Но ведь мы с ней родные! Вы все говорили, что она моя бабушка! Я не хочу… — по-детски запричитал я.

— Конечно, вы родные, матушка Карен — твоя бабушка. И изменить этого не может никто, — сказала Дина.

* * *

Вот тогда на меня накатило бешенство. Оно вываляло меня в смоле, перьях и вонючих тресковых внутренностях. Оно рвало меня, царапало и посыпало солью все мои раны и царапины. И не имело ничего общего с моими смятенными мыслями, в которых я покоился, словно в растворе. Меня душил какой-то камень. Я не мог избавиться от него. Он был слишком твердый, слишком большой, чтобы пройти через горло. Он раздробил бы мне все зубы и вырвал язык из гортани. Если бы я мог заплакать, завыть! Но я не мог. Вместо этого я быстро-быстро перебирал в памяти всех своих родственников. И я, никогда особенно не желавший иметь отцом мертвого Иакова, был в ярости, оттого что Дина лишила меня матушки Карен и несколькими словами превратила во внука крестьянина, арендовавшего усадьбу у ленсмана Холма.

— Кому это известно? — прошептал я чужим голосом.

— Никому.

Но я уловил едва заметное колебание. А может, она просто так дышала? Но что-то я уловил.

— Никому? — сердито повторил я.

— Фома, наверное, кое о чем догадывается. Но в церковных книгах черным по белому записано, что твой отец Иаков Грёнэльв.

— Фома знает, что я его сын?

— Уверенности в этом у него нет.

Высокая незнакомая женщина с юбкой, приподнятой над мокрыми щиколотками, с темными волосами, тронутыми на висках сединой, обеими руками крепко сжимала ручку зонтика. С зонтика свисала маленькая шелковая кисточка. Она била женщину по лицу. Ее глаза открыто смотрели на меня. Они блестели.

— Мужчины никогда не могут до конца быть уверены в подобных вещах. Ведь ты и сам недавно так думал?

* * *

Морские птицы успокоились. Берег был пуст. В мире не осталось никого, кроме нас. Над нашими головами висел тяжелый воздух, словно мироздание вошло в сферу земного притяжения, чтобы придавить нас.

Мы долго бродили. Иногда обменивались пустыми словами, в которых не было ни прощения, ни выхода, ни утешения.

Я и не хотел никаких утешений. Маленький мальчик из Рейнснеса тащил по полям жерди, не зная, что рядом с ним идет его отец! Черт бы побрал всех женщин!

Наконец я устало спросил:

— Как это у тебя могло получиться? Почему именно Фома?

— А как у тебя могло получиться? Почему именно Карна?

— Дина, тогда была война! — серьезно ответил я, сбитый с толку.

Она выглянула из-под зонтика и смотрела на меня невинными глазами.

— Ты сам все объяснил, Вениамин! Тогда была война!

— Иаков был уже мертв, когда ты зачала меня? — спросил я, сознавая всю бестактность моего вопроса.

— Для всех да, но не для меня, — ответила Дина.

— Стало быть, ты его обманула?

— Да, я его обманула.

— Ты обманула его до того, как он умер? С Фомой?

— Нет, Вениамин! Все было в свое время. Сперва он обманул меня.

Она села на валявшийся толстый ствол. Ветер растрепал собранные в узел волосы и играл ими. У меня мелькнула новая мысль.

— Значит, Юхан мне не брат? — Нет.

— Значит, это он вместе с Андерсом должен был получить в наследство Рейнснес?

— Нет! — почти сердито ответила Дина. — Никто не может изменить того, что записано в церковных книгах.

— Ты в этом уверена?

— Рейнснес должен принадлежать тому, кто его заслужил. Одно время это была я. Теперь — Андерс. Если бы Юхан был нужным Рейнснесу человеком, он бы уже давным-давно там жил.

— Но он пастор. И тогда в Рейнснесе жила ты.

— Я должна была служить Рейнснесу.

— Мне тоже придется служить ему? Ты это хочешь внушить мне?

— По-моему, я выражаюсь достаточно понятно.

Я хотел спросить: кто в таком случае должен теперь получить Рейнснес? Но до меня вдруг дошло, что это ее уже не касалось. Это касалось только меня. Я сказал:

— Юхан еще может предъявить свои права на Рейнснес.

— Он побоится. — Кого?

— Бога. Иакова. В конце концов, меня!

— Почему?

— Он знает, что всегда хотел получить меня. Но вообразил, будто Бог не даст ему на это согласия.

— Дина! Неужели и Юхан?

Глаза Дины превратились в смеющиеся щелки, когда она увидела мое лицо.

— Да, да. Это было в молодости! — Она засмеялась. — Он был намного старше меня. Я пришла в дом в качестве его мачехи. Нам обоим было не очень-то легко. Я помню, он обещал писать мне из Копенгагена… Самое страшное не страх, куда страшнее не понимать, что должен сделать именно то, чего боишься! Нет, мы с ним квиты!

* * *

В ту ночь ко мне пришли все мои отцы. Иаков, Фома и Андерс. Я не знал, что мне с ними делать. Все они хотели, чтобы я замолвил за них словечко перед Диной. Но о чем именно, я не понял.

Когда я проснулся, у меня было такое чувство, будто я не спал несколько недель. Я принес дров, хлеба и молока. Сварил кофе. Дина нарезала черный хлеб. Мы уселись перед очагом.

Она закуталась в большую шаль. Глаза у нее были еще сонные. Она словно сливалась с морем, что плескалось за дверью. Сперва мы молчали. Я сидел и думал, стоит ли рассказать ей мой сон. Вдруг она сказала:

— В конце концов, Вениамин, остается только идти дальше! Не всегда бывает так, что человек идет дальше с тем, с кем хотел бы. Но люди всюду люди. Надо только уметь их видеть. Я встретила в Париже одну женщину. Помню, я еще подумала: вот была бы подходящая подруга для Вениамина, если б ее так не испортила война. Как будто у тебя было право получить неиспорченную…

— Когда это было? — воскликнул я.

— Когда туда пришел Бисмарк. Но я уехала из Парижа. Я не могла думать на нескольких языках. А Париж был неподходящим местом для того, кто думает по-немецки. — Дина жестко рассмеялась. — Я многое повидала, Вениамин. Самое страшное не ад. Человек хуже ада!

— Расскажи о Париже! Она покачала головой:

— Каждый, кто так или иначе находится в заточении, пребывает в аду. Одни заточены в своей болезни. В своем теле. Ты, конечно, видел таких. Но, по-моему, самое страшное заточение — это заточение в собственных мыслях.

Меня охватило беспокойство. Она наблюдала за мной.

— Ты боишься, Вениамин? И давно? Чего же ты боишься? Суда?

— Я? По-моему, суда могла бы бояться ты?

— Я и боялась. Но не очень. Пока не получила твоего письма, в котором ты грозился взять вину на себя.

— Ты не сможешь остановить меня, если я захочу это сделать!

— Смогу, Вениамин! Но не советую заставлять меня прибегнуть к моему средству.

Она смотрела мне прямо в глаза. Без угрозы. Просто устало.

— Неужели ты не раскаиваешься, Дина? Никогда и ни в чем?

— Ты думаешь, что после всех этих лет я стала бы донимать тебя рассказом о своем раскаянии?

— Но ты раскаиваешься?

Где-то плескалась вода, ударяясь о камни.

В ее глазах не было враждебности. Они ничего не скрывали. Как ничего не скрывали глаза Карны и моего ребенка.

— Раскаяние — это для людей, которые считают, будто раскаяться легко.

— И ты никогда не нуждалась… в прощении?

— Кто обладает такой силой, чтобы простить Дину? Что я мог ответить на это? Сказать: Бог, и только.

— Это была любовь? Ты убила из-за любви? — Я с трудом выдавил из себя эти слова.

— Любовь…

Она произнесла слово «любовь», точно попробовала его на вкус. Точно услышала в первый раз.

— Что, Дина?

— Расскажи мне о любви, Вениамин! У меня перехватило дыхание.

— Я ничего не знаю о ней, — сказал я наконец.

ГЛАВА 22

На седьмой день Дина насвистывала, когда одевалась.

Она объявила, что солнце давно встало и мы должны отправиться в парк Дюрехавен. Под сень деревьев, к оленям.

— Жизнь — это не только морской туман! — весело сказала она.

Мы пошли в трактир к нашему хозяину и позавтракали во дворе за неструганым столом. С моей стороны на столешнице были вырезаны два сердца и две буквы — "В" и "Д". Я показал на них и улыбнулся. Дина склонила голову набок и засмеялась.

— В именах есть что-то загадочное, — задумчиво сказала она и вдруг спросила:

— Между прочим, а как зовут твою дочь?

Я не был готов к такому вопросу и ответил правду: я не знаю. Никогда об этом не думал.

— По-моему, об этом стоит подумать. Человек не может жить без имени.

Я промолчал. Дина стала читать в газете о праздновании Иванова дня. Мы кончили завтракать.

— Может, ты все-таки решишь это, Вениамин? — спросила она.

— Что именно? — Я сделал вид, будто уже забыл о нашем разговоре.

— Как ты назовешь своего ребенка?

— А ты пойдешь со мной туда?

Я вдруг понял, что все время думал об этом. Хотел спросить и услышать ее ответ.

— Это зависит от одной вещи.

— От какой?

— Дашь ли ты этому ребенку свою фамилию.

— А если нет?

— Тогда мне нечего там делать.

— Ты думаешь…

— Думать надо не мне, — оборвала меня Дина и приготовилась идти.

* * *

Копенгагенцы приехали в Клампенборг праздновать Иванов день на пароходе и на поезде. Парк пестрел и колыхался от летних платьев, широкополых шляп и зонтов. Мужчины пыхтели в сюртуках, и шляпы прилипали у них к головам. Повсюду звучали веселые голоса и духовая музыка. Торговец леденцами ходил с корзиной на животе и громко предлагал свой товар. И он сам, и его леденцы медленно таяли от жары. Солнце палило нещадно. Громыхали кареты состоятельных горожан, от лошадей валил пар. Всех донимала пыль. От нее резало глаза.

Мимо нас проскакал модно одетый всадник со шпорами и с хлыстом. Я заметил взгляд, брошенный им на Дину. На ней было светло-зеленое платье и легкая развевающаяся накидка. Охваченный детской ревностью, я злобно подумал, что ему, конечно, не по карману иметь собственную лошадь. Он просто хотел покрасоваться в костюме для верховой езды.

По площади шла молодая пара. Женщина катила детскую коляску. Дурацкое трехколесное сооружение. Если бы у коляски не было верха, ее можно было бы принять за черный гроб на колесах, сужающийся к одному концу, с наброшенным сверху покрывалом и без каких-либо признаков жизни.

Дина показала мне на вывеску «Кабачок на Белльвю».

— Нет! Только не туда! — раздраженно сказал я. — Идем в другое место!

Она промолчала. Но я заметил, как она на меня глянула.

Вскоре мы уже ехали на извозчике по Страндвейен. Кучер предложил нам баварского пива, которое держал у себя под сиденьем. Дина невозмутимо пила пиво, тому, как она это делала, мог бы позавидовать любой каменщик. Потом она закурила сигару и откинулась на спинку сиденья. Затянувшись несколько раз, она передала сигару мне. Она так откровенно наслаждалась поездкой, что у меня не было нужды поддерживать разговор.