ИЗУМРУДЫ ГОЛКОНДЫ

1

Лошади повернули вправо, и сквозь помутневшее окно кареты стали видны очертания Севрского моста.

— Сена, — произнесла я едва слышно. — Вот и снова Сена. Париж…

Я снова, уже в который раз оказывалась под стенами этого города — того самого, что олицетворял собой революцию и где были погребены самые основы прошлой, казавшейся незыблемой, жизни. Раньше я любила Париж; теперь, право же, мои чувства к нему были противоречивы. И все же я снова ехала сюда, надеясь, что здесь и только здесь смогу найти помощь и заново завоевать свое место в столице. Нет, не свое место. Наше.

— Я все, все здесь помню, — произнесла Аврора, приникая к окошку. — Ага, вот и трактир, где мы пили молоко, когда уезжали отсюда в прошлый раз… Здесь все будто родное…

— А кто же называл себя бретонкой? — улыбнулась я. — Или тебе стоило разок подумать о Париже — и Бретань уже забыта?

— Нет… — Она повернулась ко мне и улыбнулась так счастливо, как ребенок. — В Белые Липы я просто влюблена. Но мы же вернемся туда, правда?

В Париже у нас было множество дел. Надо было показать Аврору в свете — она была уже в том возрасте, когда это возможно. Главная трудность состояла в том, что я сама нынешнего света не знала и не хотела знать. Нынешнее парижское общество, претендующее на светскую изысканность, было буржуазным. Вот я и думала: где же все-таки и кому показывать юную Аврору?

— Во всяком случае, — заявила я решительно, — мы закажем тебе гардероб. В Бретани это невозможно. Такая милая девушка, как ты, должна одеваться только в Париже. Бретонские модистки просто недостойны тебя.

— И тебя, — отозвалась она, прижимаясь щекой к моему плечу. — Ах, я так счастлива, так счастлива — у меня просто дух захватывает от радости!

Было 10 декабря 1797 года. Три месяца назад мадемуазель Аврора д’Энен навсегда покинула стены монастыря в Ренне, — монастыря, в котором приобрела понятие о хороших манерах, научилась говорить, двигаться, играть на клавесине и даже получила некоторые знания по географии и истории. Но, несмотря на все эти успехи, невозможно было уговорить ее остаться там даже на месяц дольше.

— Никогда бы не вернулась туда! — повторяла она горячо. — Это самое невыносимое место в мире!

— Тебе и не надо возвращаться. Ты уже выросла, дорогая.

Выросла… Когда я смотрела на Аврору, меня охватывало странное щемящее чувство. Пожалуй, она слишком быстро выросла. Сейчас ей шел шестнадцатый год — я была примерно в том же возрасте, когда уехала из Санлиса. И вот мы словно поменялись местами. Вернее, теперь на моем месте — она… Двенадцать лет прошло, как один миг… И вот пожалуйста — вместо крошечной бретонской дикарки рядом со мной сидит такая изящная юная мадемуазель.

Аврора была одного роста со мной, но тоньше и более хрупкая. Судьбе было угодно, чтобы она, кровно вовсе со мной не связанная, имела много общего со мной — в овале лица, губах, жестах, разрезе фиалковых глаз. Ее глаза, кстати, были самым ценным и привлекательным в ее внешности, они сразу притягивали взгляд — своей глубиной, сиянием, необыкновенным цветом.

Ренцо тронул меня за руку.

— Тетя, так мы все святки проведем в Париже?

Я понимала, что его интересует: возможность продлить свои каникулы. Ренцо был способный, все схватывал на лету, но корпеть над книгами не любил.

— Ты — да. Но потом тебе надо будет вернуться к отцу Ансельму, милый.

— А вы?

— А мы, я полагаю, останемся здесь до самого лета.

Ренцо взглянул на Аврору.

— Значит, я буду учиться, а она нет?

Аврора снисходительно потрепала его за ухо.

— Я уже отучилась, вы забыли, милейший кузен! А вот вам еще лет шесть придется сидеть высунув язык над книгами!

Из всей тройки мальчиков, наполнявших прежде Белые Липы своими голосами, остался сейчас только мой племянник. Я так привязалась к нему, что была бы огорчена, если бы Джакомо и Стефания вдруг изъявили желание его забрать. Хотя, впрочем, он пробыл у меня уже полтора года, а брат и его жена ни о чем таком пока не говорили.

Ренцо, расплющив нос о стекло, припал к окну.

— Как много людей на улицах… Что бы это за праздник нынче, тетя?

Я пожала плечами. Париж встречал нас слякотью, дождем, туманом — словом, всеми атрибутами теплой парижской зимы. Окошко кареты совсем запотело. Капли, срываясь и сбегая вниз, пересекали мутное стекло прозрачными неровными дорожками. Улицы были грязны, колеса кареты то и дело попадали то в канавы, то в лужи, и брызги грязи летели на тротуары.

— Действительно, — сказала Аврора. — Должно быть, сегодня какое-то торжество.

Тогда я тоже посмотрела. Двигаться по улице становилось все труднее, толпы людей увеличивались, и, созерцая это, я почувствовала некоторый страх. Страх перед толпами, который вошел в мою плоть и кровь. Что происходит? За последние семь лет скопления людей на улицах предвещало лишь что-то дурное. Неужто меня угораздило прибыть в Париж так несвоевременно?

У Елисейского дворца развевались трехцветные знамена, деревья были украшены разноцветными гирляндами. Можно было заметить карету, окруженную эскортом блестящей национальной гвардии, — она двигалась медленно, и я вдруг поняла, что это именно ради нее устроены все эти почести.

— Так что же происходит? — пробормотала я.

Едва произнеся это, я вспомнила то, о чем трубили все газеты, о чем знали даже в глухих уголках Бретани: генерал Бонапарт после заключения мира в Кампоформио как триумфатор возвращается в Париж… Его ждали неисчислимые почести и слава миротворца.

Бесконечная война давно надоела всем. Более пяти лет длилась она с переменным успехом: французы то побеждали, то отступали. Победы радовали мало, хотелось одного — мира. Вот почему Бонапарт с его Кампоформийским мирным договором был встречен в Париже с такой радостью. Директория, особой любви к генералу не питавшая, под давлением столь явно выраженных восторгов была вынуждена устроить ему пышную встречу в Люксембургском дворце. По всей видимости, именно туда сейчас Бонапарт и направлялся. Бесчисленные толпы народа приветствовали его.

Наша карета мало-помалу продвигалась вперед, и мне, припавшей к окошку, на миг удалось увидеть Бонапарта. Я заметила четкий римский профиль на фоне темной обивки, увидела худое бледное лицо с бесстрастным выражением и сжатыми губами, редкие длинные волосы, падавшие на лоб и плечи. Глаза на этом бледном лице горели как два угля. А высокомерие, таившееся в изгибе губ, меня поразило. Пожалуй, даже Людовик XIV не взирал на толпу с таким презрением.

В остальном внешность его была ничем не примечательна. Я убедилась, что слухи правдивы: Бонапарт некрасив и тщедушен. По крайней мере, чего-то особенного, что притягивает женский взгляд, в нем не было. Шарм ему придавала слава полководца; без этого редко какая женщина, встретив его в толпе, обратила бы на него внимание.

— Да здравствует генерал Бонапарт!

Эти крики, сливавшиеся в общий нестройный гул, действовали мне на нервы.

— Глупцы, — пробормотала я с презрением. — Они не видят, что в его пресловутом мире кроется зародыш войны…

Кучер соскочил с козел и подбежал к окошку.

— Мадам! Прикажете ехать вслед за гвардией?

Я возмутилась.

— Еще чего! Мы не собираемся сопровождать Бонапарта. Мы едем домой.

— Но, тетя! — пробормотал Ренцо.

— Это не подлежит обсуждению, — отрезала я. — Бонапарт не дождется, чтобы карета с гербом дю Шатлэ следовала в его эскорте.

С горем пополам мы освободились из объятий толпы, и кучер направил лошадей к Елисейским полям, чтобы выехать к саду Тюильри.

Случившееся еще раз дало мне понять, что нынешний Париж — это не мой Париж. Я совершенно перестала понимать его жителей. Одному Богу известно, смогу ли я привыкнуть ко всему новому и прожить здесь до самого лета — именно такой срок мне, видимо, понадобится, чтобы уладить то, ради чего я приехала.

Мы ехали жить в отель дю Шатлэ, что на Королевской площади. Честно говоря, само это название вызывало у меня ужас. Семь лет назад именно здесь я потеряла Луи Франсуа. Теперь мне предстояло пересилить это и здесь жить. Пожалуй, только Маргарита могла бы догадаться о моих чувствах.

Уже смеркалось, когда мы подъезжали к месту, и небо — днем такое серое, свинцовое — приобрело сиреневый оттенок. Карета проехала мимо сквера, окруженного решеткой, ее колеса прогрохотали под колоннами, поддерживающими арки и своды домов; так много лет назад здесь проезжали принц Конде, Нинон де Ланкло, мадам де Лонгвилль — бывшие мои соседи… Я приказала остановиться и вышла из кареты. Я уже видела наш дом — большой, окруженный вековыми липами, расположенный между отелями де Шолн и де Роган. Когда-то в юности, проезжая мимо, я и подумать не могла, что этот дом станет моим домом, а Александр дю Шатлэ — моим мужем.

Накрапывал дождь. Под арками зажигались фонари и вспыхивали, озаренные низким красным солнцем, трубы.

— Здесь хорошо, — пробормотала Аврора, подходя ближе.

— Да, — подтвердила я. — Здесь хорошо.

Я пешком, перепрыгивая через лужи, подошла к дому и сильно постучала. Дверь мне открыла служанка.

— Слушаю вас, — сказала она сурово.

— Я — мадам дю Шатлэ.

— Вы приехали повидать господина Риджи?

— Я приехала сюда жить.

Она, видимо, даже не слышала обо мне. Но я не печалилась. Сейчас я увижу брата, на которого был оставлен дом, и все образуется.

И хотя я впервые переступала порог этого дворца и все здесь было для меня чужим и необычным, я сказала, оборачиваясь и обращаясь к Авроре:

— Девочка моя, мы приехали домой.

2

Первую ночь под крышей этого дома я провела без сна. Тысячи мыслей осаждали меня, бились в мозгу. Я лихорадочно садилась на постель, охваченная одной-единственной заботой: как вернуть Александра.

Я не видела его три месяца, с тех пор как переворот 18 фрюктидора заставил его вновь уехать в Англию. Это случилось внезапно и застало меня врасплох. Еще вчера я была счастлива и уже сегодня осталась одна — именно так все это и произошло.

Мы строили столько планов, мы о многом мечтали. Умеренное большинство, пришедшее к власти в результате выборов в мае 1797 года, было в оппозиции к Директории и пыталось полностью прекратить репрессии против роялистов. Это давало нам надежду на то, что потепление будет продолжаться, что во Франции наступит мир, что мы сможем спокойно жить в Белых Липах, не опасаясь притеснений и нового террора. На самом деле случилось все не так, как мы хотели.

Избрание Пишегрю председателем Совета пятисот и Барбе-Марбуа председателем Совета старейшин было открытым вызовом Директории — и тот и другой были ее врагами. Враждебное большинство сразу нащупало наиболее уязвимое место: оно потребовало, чтобы Директория отчиталась в расходах. Куда ушло золото, поступившее из Италии? Почему казна всегда пуста? То были вопросы, на которые Директория даже при всей дьявольской изобретательности Барраса не могла дать ответа. Но это было только начало. Советы не скрывали своего намерения вышвырнуть Барраса и его друзей из правительства. Что будет потом? Республика или какая-то переходная форма к монархии? Мнения расходились. Всех объединяло одно; надо гнать «триумвиров», вцепившихся в директорские кресла.

Для Барраса, главного среди директоров, в сущности, важно было только это. Директорский пост — это была власть, великолепные апартаменты в Люксембургском дворце, приемы, оргии и деньги без счета. Мог ли с этим легко расстаться человек, прошедший через все круги ада, скользивший по лезвию ножа, коварный и дерзкий? Медлить было нельзя, И Баррас нашел способ переиграть своих врагов: он обратился к Бонапарту. Он просил его защитить Республику от роялистов, проникших в Советы.

Сам генерал вряд ли был пламенным республиканцем. По крайней мере, диктаторские замашки в его деятельности уже давно наблюдались. Пожалуй, он и в стране ввел бы единоначалие, подобное армейскому, и без особых колебаний задушил бы Республику, но он вовсе не намерен был допустить эту операцию преждевременно, а самое главное, вовсе не желал, чтобы это пошло на пользу кому-нибудь другому, кроме него самого. Поразмыслив над всем этим, Бонапарт выступил в роли спасителя Республики: он послал в Париж своего генерала Ожеро с приказом помочь Баррасу.

Ожеро, едва прибыв в Париж, заявил: «Я приехал, чтобы убить роялистов». Баррас не медлил. 4 сентября десять тысяч солдат окружили Тюильри, где заседали Советы. Начались аресты. Директоры Карно и Бартелеми, противостоявшие Баррасу, должны были быть арестованы. Карно удалось бежать, Бартелеми схватили солдаты. Были аннулированы выборы, смещены высшие чиновники, судьи, закрыты газеты — было уничтожено все, что представляло угрозу для власти «триумвиров». Все это, в сущности, лишь снова доказало, что режим исчерпал себя и может удерживаться, лишь опираясь на армию.