В период «тяжелых времен», которые потом будут названы «Депрессией», Ив как бы воплощала собой юношескую отвагу и полноту сил вкупе с целым набором положительных моральных качеств, благодаря которым ее героини совершали только честные и благородные поступки. Все это сделало ее экранным символом искренности, прямоты и надежности, равно как и красоты. Это было совсем нетрудно. Ясные глаза, прямая, открытая улыбка, отливающая жемчугом юная кожа – это как раз то, что каждая мать мечтала видеть в своем ребенке.

По мере того как фильм приближался к своему неизбежно счастливому концу, Кейт начала ощущать знакомые признаки боли и отчаяния. Ив была такой, какой Кейт не была, но хотела бы стать. Ив была создана природой как бы без единого острого угла: ни один волосок не выбивался из ее прически, ни одна морщинка или складочка не портила умопомрачительной одежды, не было ни одной черточки, которая могла вызвать упреки взрослых. Ее тело было стройным, гибким, в нем не было ничего такого, что заставляет обычных девчонок проклинать и ненавидеть себя.

По сравнению с Ив, Кейт была гадким утенком, неуклюжим, нескладным и до отвращения обыкновенным. Смотрясь в зеркало, она видела свои блеклые волосы, ничем не примечательный нос, рассеянный взгляд, и каждый раз ей думалось, что она – несчастное существо, грубое и бесформенное, во всем противоположное сказочной, идеальной Ив Синклер.

Первые пять минут ее пребывания в кинотеатре всегда были отравлены этим мучительным сравнением. Но потом она забывала обо всем, в драгоценные два часа она полностью отождествляла себя с недостижимой, совершенной Ив, ее мягкой улыбкой, чарующим голосом, искрометным юмором и, что самое главное, упивалась счастливым концом, восхищаясь тем ангелом-хранителем, в роли которого Ив выступала по отношению к своей экранной семье, окружающим ее людям. В пестрый, запутанный мир кино она вносила атмосферу равновесия и ясности – так что плохой конец казался просто немыслим.

Фильм окончился. Пора идти домой.

Кейт выползла наружу, щурясь от резкого полуденного солнца. Перед ней протянулась главная улица Плейнфилда, запущенного, сонного и унылого, как и сотни других маленьких городков Америки тех дней.

Это был заштатный городишко, затерянный среди фруктовых садов Сан-Хоакинской долины. Хотя Кейт казалось, что он отдален от сказочного Голливуда сотнями миров, на самом деле расстояние было не больше ста пятидесяти миль. Такова разница между географией и мечтой.

В центре города слонялась кучка зевак, разглядывавших запыленные витрины магазинов, да редкие машины проезжали из конца в конец улицы, разгоняя застоявшуюся тишину дребезжащим клаксоном. Но большинство людей сидело по домам, выходить наружу было, собственно, незачем – они были слишком бедны, чтобы делать покупки, и слишком усталы, чтобы веселиться.

Кейт миновала восемь кварталов, пока не доплелась до того района, где она жила. Чем ближе она подходила к этому месту, тем сильнее бросалась в глаза перемена, происходившая с окружающими ее домишками, – и без того маленькие и ветхие, они становились все более грязными, тусклыми и обшарпанными. Стайка ребятишек играла без присмотра под палящим солнцем. Немногим из них посчастливилось иметь велосипед, и они бегали, поднимая клубы пыли, делавшей серо-грязной их и без того потрепанную, изношенную одежду.

Тяжелые времена ощущались во всем, но больнее всего они ударили по обитателям нищих окраин небольших городков, и в более удачные времена подчас не имевших работы. Дух бедности, затхлости и апатии был повсюду.

Чудесный мир Ив Синклер стал блекнуть и терять очертания по мере того, как материализовывался город, родной Кейт. Медленный, неотвратимый процесс умирания мечты был знаком ей. Это было как раз самым мучительным во всем том, что имело отношение к Ив Синклер, что делало ее собственную, реальную жизнь настолько отвратительно-невыносимой, что она только и мечтала о том, когда ей снова удастся попасть в кино, отправиться в страну воплощенных грез.

Наконец Кейт добралась до дома. Это была крохотная двухэтажная хибарка, с облупившимися ставнями, выцветшими шторами и скрипучей дверью. Кейт удивилась, почему раньше ей удавалось не замечать этого убожества. Тогда как теперь…

Она вошла через парадную дверь и оказалась на кухне. Мать, полируя палец на ноге, с увлечением болтала по телефону с одним из своих многочисленных приятелей. Она даже не обернулась, чтобы поприветствовать дочь.

Кейт открыла холодильник и налила в кружку молока. Затем пошла наверх.

Идти пришлось через общую комнату, заставленную обшарпанной мебелью (единственным намеком на уют были дешевые, вышитые серебром подушки с видами Ниагарского водопада), миновать массивный радиоприемник, стоявший вплотную к давно немытым окнам. Из него доносились звуки футбольного матча. В одном из старых, грубо сработанных кресел сидел ее отчим, которого она звала просто – Рей. Так же как и мать, он не обратил на девочку ни малейшего внимания. Отчим курил сигарету и потягивал пиво из бутылки, которую держал в руках. Одет он был, как всегда, в широкие бесформенные брюки и майку.

Собственно, Рей и не был ее отчимом. Это был эвфемизм, употреблявшийся матерью, чтобы скрыть тот факт, что он просто поселился у них вскоре после смерти отца Кейт, банковского служащего, человека доброго и спокойного. Он скончался от сердечного приступа пять лет назад, когда ему не было еще и пятидесяти.

Рей был лет на десять моложе отца Кейт и, как говорили некоторые женщины, хорош собой. У него были стройная фигура, оливковая кожа и блестящие черные волосы. Но его манера одеваться – покрой одежды, пестрые галстуки, ботинки и шляпы – изобличала дурной вкус и выдавала принадлежность их владельца к низшим слоям общества. Хотя Кейт и не питала к нему никаких родственных чувств и старалась общаться с ним как можно меньше, порой ей казалось, что она начинала понимать, почему мать выбрала именно его. В нем чувствовалось какое-то крепкое, мужское начало, которое, как ни странно, проявлялось в этих броских, кричащих, дешевых нарядах.

Молча, почти украдкой, Кейт проскользнула к себе наверх и вошла в комнату, крепко прикрыв за собой дверь.

На стенах не висело ничего, кроме большой афиши фильма с участием Ив Синклер, которую Кейт выпросила в прошлом году у владельца кинотеатра. Девочка быстро подошла к тайнику и вынула свои сокровища. Она пила молоко и перелистывала страницы журналов, вчитываясь в каждую крохотную подробность из личной жизни Ив, ее экранную судьбу, хотя она давно уже знала все это наизусть.

Как Кейт ни сопротивлялась, но реальный мир рассеял последние остатки сладкой иллюзии. Поневоле ей пришлось заняться делами. Она вынула учебники и стала делать уроки. Завтра ожидался своего рода экзамен по математике, и, кроме того, ей нужно было написать небольшой рассказик о том, как она провела лето.

Последнее задание очень испортило ей настроение. Надо сказать, Кейт ненавидела писать. У нее не было дара слова. Они выходили из-под пера неуклюжими, скованными чернильными зверюшками, немыми и бесплотными. Вложить чувства в слова ей было не легче, чем засунуть луну в спичечный коробок. Слова не имели к ее душе никакого отношения. Она жила в мире образов и впечатлений и редко с кем разговаривала, даже с самыми лучшими друзьями.

Дома она чаще всего молчала.

Матери не было до нее никакого дела, и с годами это стало особенно явно. Ирма Гамильтон думала только о себе. Дочь была для нее в лучшем случае обузой. Рей был приветлив с Кейт только во времена его ухаживания за матерью, как дамские угодники бывают вежливы с детьми предмета своего интереса. Но его совершенно не интересовало, что творилось в душе девочки, и как только он переехал жить к ним, он перестал замечать ее, словно вообще забыл о ее существовании. Кейт была этому даже рада, так как ненавидела Рея. Он весь был какой-то скользкий, сальный, от него разило табаком, потом и пивом. И еще – он был ленивым.

Целыми днями напролет он торчал дома, с банкой пива в руках, и ничего не делал. Но пару раз в неделю он надевал костюм и отправлялся в город «на дело», как он утверждал, но какая-то томность и апатия, сквозившие во всем его поведении, показывали, что он не работал. Мать подозревала, что Рей отправлялся к своим подружкам, и часто устраивала ему по этому поводу сцены.

Оба они частенько бранились из-за денег. Временами, под влиянием обильно выпитого алкоголя – мать пила джин при каждом удобном случае, как только могла себе это позволить, и пиво – все остальное время, – это выливалось в серьезные скандалы. Тогда она вдруг начинала пронзительно кричать на него, называя «проклятым бездельником», «подлецом» и «дешевкой». Иногда вопли сопровождались оплеухами, и Кейт приходилось закрывать уши руками или подушкой, чтобы не слышать этой мерзости.

Но в конце концов между ними воцарялось что-то вроде согласия, унылого и кислого. Кейт слышала, как они поднимались к себе наверх, в спальню, и закрывали дверь. Затем следовала долгая тишина, переходившая в визг кроватных пружин и приглушенные стоны. В эти минуты Кейт хотелось только одного – провалиться в тартарары или бежать куда угодно, хоть на край света.

Когда она хотела забыть о них, то думала о своем отце. Его фотография стояла у Кейт на туалетном столике. Иногда девочка подолгу вглядывалась в дорогое лицо, изо всех сил пытаясь представить, как он выглядел в жизни.

Ей уже было трудно вспомнить, но где-то в глубине души жил его образ, тихий и светлый. Она словно видела себя сидящей на отцовских коленях, пока он читал газету, и, казалось, ощущала тепло обнимающих ее рук и живота, касавшегося крошечной спины. Он бормотал вслух, читая статью за статьей, и слова «ассамблея», «комиссия» (и многие другие, смешные и непонятные) стали ее знакомцами, как диковинные игрушки для взрослых, которые, устав скакать по строчкам, вдруг невзначай забрели в ее маленький, уютный мирок.

Это было так забавно, она так остро ощущала близость отца, что даже теперь, через несколько лет после его смерти, она не могла заставить себя взять в руки газету. В сущности, именно от этого слова и стали казаться ей чужими, враждебными. Они словно были из того мира, вернуть который ей было не под силу, но тоска по нему наполняла все ее существо незатухающей болью.

Она вспоминала, как отец купал ее, когда она была еще совсем малышкой, надевал на нее чудесные, почти кукольные одежки и слушал ночную молитву, произнесенную нетвердым детским голоском. Странно, но она почти физически ощущала близость отца, словно его руки утирали ей слезы, целовали маленькие порезы и ранки, тогда как живая мать была далекой и бесплотной, будто призрак.

Кейт до сих пор поразительно ясно помнила тот миг, когда она, лет трех, вбежала из ванной в комнату к родителям голышом, смешно размахивая руками. Мать ее побранила, но отец взял на руки и сказал: «Ну, ну, Кейти… У тебя будет еще уйма времени побыть очаровательной девушкой, все еще впереди. А теперь быстренько надень пижаму».

С тех пор как папа умер, никто не называл ее Кейти. Мать вообще редко упоминала ее имя и относилась к девочке с враждебной отстраненностью, без малейшей теплоты. Всецело поглощенная собой, она была озабочена только своей внешностью – укладывала волосы, наносила макияж или же болтала по телефону. Для дочери у нее времени не было.

Кейт стала вдруг понимать, что брак родителей вовсе не был удачным. В самом деле, быстрота, с какой Рей занял место отца в их доме, наводила на мысль, что прошлая жизнь не была столь безоблачной и счастливой, как ей казалось. Что, если мать притворялась все эти годы, живя бок о бок с отцом? И другой она ее уже не воспринимала. Так Кейт потеряла обоих родителей.

Сейчас, глядя на слегка пожелтевшую фотографию, Кейт ощущала, что странное чувство поднимается внутри ее – словно по мере того, как время стирает из памяти дорогие черты, постепенно ускользает понимание того, кто же она есть на самом деле. Потому-то в ее жизнь и вошла Ив Синклер. Кейт была еще нескладным, неоформившимся полуребенком-полуподростком. Ив же была совершенна, и, безусловно, Кейт куда легче было затеряться во тьме киношки и жить два часа выдуманной жизнью, чем блуждать вслепую по миру в поисках своего «я».

В пять часов последовал быстрый стук, и дверь в комнату Кейт бесцеремонно распахнулась.

Ирма Гамильтон окинула дочь взглядом, в котором не было и намека на тепло.

– Мы с отцом приглашены на обед, – сказала она сухо. «Он мне не отец», – подумала девочка.

– В холодильнике я оставила тебе поесть, – добавила она сухо. – Разогрей, когда захочешь.

Кейт смотрела на мать: темно-каштановые крашеные волосы, серо-зеленые глаза. Ирма была уже несколько грузновата (от пива и конфет, которые очень любила), но при этом источала чувственность, тем более явную в кричащих платьях, туго обтягивающих бедра и грудь. Губы ее постоянно кривила усмешка, словно окружающий мир раздражал ее, и только поглощенность плотскими удовольствиями давала ей какое-то подобие душевного равновесия. Кейт не раз слышала, как Рей называл ее сукой, и не могла не согласиться, что это слово характеризует ее как нельзя лучше.