Смерть графа Владимира Петровича Белавина поразила ее как громом.

Этой неожиданной, внезапной смертью были разрушены все ее последние надежды, которыми она жила, отказавшись от всех своих прежних знакомств, вдали от всех столичных удовольствий.

Она вся была поглощена своей безумною страстью к Федору Дмитриевичу Караулову, которая от встреченных ею препятствий разгоралась все сильнее и сильнее.

Она, повторяем, жила надеждой на победу.

Она хорошо понимала, что любовь доктора к графине Конкордии Васильевне Белавиной была одной из главных причин того, что он безжалостно отталкивал ее, Фанни Викторовну, не только как жену, но и как любовницу.

Но она не верила и не могла верить в чистую, платоническую любовь.

Она думала, что он так же, как и она, надеется.

По рассказам графа Владимира Петровича и по слухам из других источников, Фанни Викторовна хорошо знала графиню Белавину, знала, что при жизни мужа, несмотря на разлуку с ним, как бы она ни была продолжительна, молодая женщина не сделает шага, который мог бы ее компрометировать.

«Федор Дмитриевич, — рассуждала она далее, — потеряв, наконец, всякое человеческое терпение, придет в ее объятиях искать забвения неудовлетворенному чувству».

Она этого и ждала, оставив мечту увлечь Караулова своей собственностью особой, своей красотой, как несбыточную.

Она с жадностью схватит и эти крошки, падающие со стола господ.

Смерть графа Владимира Петровича подкосила разом и эту надежду.

Графиня Конкордия была свободна и любила Федора Дмитриевича.

Препятствие к их браку было устранено.

Когда Фанни Викторовна прочла в газете публикацию о смерти графа Белавина, газета выпала из ее рук, и она воскликнула голосом, полным отчаяния:

— Проклятие!..

Она тогда же приняла решение поехать на похороны графа Владимира Петровича.

Она не была бы женщиной, если бы не позаботилась о траурном наряде.

Это ее несколько заняло и рассеяло.

Когда она ехала на похороны, в ее сердце еще теплилась надежда, что графини Конкордии Васильевны не будет на похоронах, хотя публикации в газетах и были сделаны от ее имени, что это сделал Караулов, который и будет один при гробе своего друга.

При входе ее в церковь и эта искра надежды потухла.

Она не только увидала Федора Дмитриевича рядом с графиней Белавиной, но зоркими глазами влюбленной женщины заметила, с какой восторженно-почтительной любовью смотрел на эту ненавистную для нее женщину кумир ее мечты.

Адские муки вынесла она за время исполнения церемонии и теперь ехала домой, подавленная обрушившимся на нее роковым ударом.

«Все кончено!» — шептали ее побелевшие губы.

Карета остановилась у шикарного подъезда ее дома.

Она вышла, быстро прошла к себе наверх и вошедши в гостиную, в ту самую гостиную, где принимала Федора Дмитриевича Караулова и где ей на мгновение даже показалось, что счастье было близко и возможно.

Не раздеваясь, как была в траурном платье и в шляпе с длинной креповой вуалью, она вдруг опустилась на колени перед креслом, на котором сидел во время своего первого и последнего визита доктор Караулов и которое она оберегала с тех пор, как святыню, опустила на него голову и неудержимо горько зарыдала.

Вошедшая за Фанни Викторовной горничная удивленно несколько минут посмотрела на свою барыню, а затем беззвучно удалилась.

Прорыдав около получаса, Фанни Викторовна встала.

Глаза ее были сухи и положительно метали искры.

Она окинула окружающую ее роскошную обстановку взглядом, полным презрения.

«Вот эта золоченая грязь, — вдруг заговорила она сама с собой, — из которой я не могу выкарабкаться и которая затягивает меня все глубже и глубже. Чем эта грязь лучше грязи притонов и Вяземской лавры?..» Нет, тысячу раз нет, не лучше она, а хуже и опаснее, а та отвратительна, и человек, не потерявший образ и подобие Божие, старается стряхнуть ее с себя, а засосанный ею, обратившись в скотское состояние — доволен и счастлив… А здесь? Как все это привлекательно, красиво, нарядно и между тем как все это отвратительно грязно по своему происхождению, как отвратительно грязны те деньги, на которые все это куплено… Каким зловонным комом нравственной грязи должна была показаться ему эта гостиная и, наконец, я сама, такая чистая, выхоленная, в эффектном наряде. А я, безумная, думала этим прельстить его!

Она опустилась на один из пуфов и задумалась.

Легкий стук в дверь заставил ее очнуться.

— Кто там?

Дверь отворилась, и на ее пороге появилась горничная с серебряным подносом в руках, на котором лежала визитная карточка.

Фанни Викторовна взяла карточку и вдруг неудержимо истерически захохотала.

— Этот является не для того, конечно, чтобы читать мне лекции о нравственности… — со смехом произнесла она.

На карточке стояло:

«Леонид Михайлович Свирский».

Горничная широко открытыми глазами смотрела на Фанни Викторовну.

Она еще никогда не видала ее в таком состоянии: за какие-нибудь полчаса она горько плакала, а теперь смеялась, что есть мочи.

— Проси, — сказала, наконец, кончив хохотать, Фанни Викторовна, — и приходи ко мне в уборную.

Геркулесова вышла из гостиной.

Через минуту в гостиную Фанни Викторовны вошел Леонид Михайлович Свирский.

Пролетевшие годы оставили на нем свою печать.

Он похудел и постарел, и на его жизнерадостном лице появилось выражение постоянной грусти.

Одет он был в скромный костюм, далеко не первой свежести.

Восхищенным взором художника оглядывал он окружающую его обстановку.

Каждая действительно сделанная артистически вещица приковывала надолго его внимание.

Он не заметил, как прошло более получаса времени, как вдруг в тот момент, когда он был занят рассматриванием древней урны-курильницы, сзади него раздался полунасмешливый, полуласковый голос:

— Это ты!

Он обернулся и положительно обомлел.

Пред ним стояла Фанни Викторовна, казалось не одетая, а охваченная волною тончайших кружев.

Таковое впечатление производил надетый на ней кружевной капот, совершенно прозрачный на груди и руках.

Он не мог выговорить слова от овладевшего им волнения.

— Не узнал? Переменилась? Не ожидал? — снова спросила она.

В тоне ее звучала уже явная насмешка.

— Признаюсь… — задыхаясь, наконец, мог произнести Свирский.

— Да и ты порядком изменился, и, не в укор тебе будь сказано, не к лучшему…

Он вздохнул и робко посмотрел на нее.

— Но ничего, старый друг все же лучше новых двух… Ты не робей, я приму тебя лучше, нежели ты принял меня последний раз… Садись.

Она протянула ему руку.

Он запечатлел на ней восторженный, страстный поцелуй.

— Садись…

Он пошел было к креслу, на котором сидел когда-то Караулов и сиденье которого было еще влажно от пролитых с час тому назад слез Фанни Викторовны, но последняя испуганно вскрикнула:

— Не туда, не туда, не на это кресло, садись сюда.

Она села на диван и указала ему на место рядом с собой.

Он сел.

— Рассказывай… Ты женат?

— Да! — печально ответил он.

— Вот как… — протянула она. — Ну да это ничего, домашние обеды не всегда кажутся вкусными, потому-то и существуют рестораны… И что же, ты счастлив?

— Нет!

— Впрочем, что же это я спрашиваю… Счастливым в супружестве не место у меня… Твоя жена изменяет тебе?

Он горько усмехнулся.

— Когда бы это могло быть! — воскликнул он.

Это восклицание было так неожиданно и так курьезно, что Фанни Викторовна не могла удержаться от смеха.

— А ты хотел бы этого?

— Конечно… Тогда бы я знал, по крайней мере, что она женщина.

— Это интересно… Расскажи…

Леонид Михайлович поведал ей грустную историю своей брачной жизни.

Он умолчал, конечно, о том восторженном настроении, в котором он был перед свадьбой и которое относится к тому времени, когда он писал письмо, читанное, если припомнит читатель, Карауловым с товарищем в анатомическом театре медико-хирургической академии.

Он рассказал лишь о том, что жена его через год после свадьбы обратилась в вечно брюзжащую бабу, наклонную к толщине. Миловидная и грациозная девушка заплывала на его глазах жиром и доводила небрежность своего туалета до того, что муж стал чувствовать омерзение.

Детей у них нет и не было.

Вместе с прогрессивным увеличением объема тела жена его впала в ленивую апатию, манкировала знакомствами в Одессе, где они прожили до прошлого года, и, видимо, сознавая свое увеличивающееся безобразие, стала, в довершение всего, безумно ревновать его без всякого повода и причины.

Она требовала отчета в каждом часе его отсутствия из дому, в каждой истраченной им копейке.

— У ней есть средства?

— Есть небольшие…

— А! Продолжай…

Он стал рассказывать дальше.

В конторе редакции одной из одесских газет, где он был постоянным сотрудником, появилась в числе служащих барышень миловидная брюнетка, обратившая на него свое внимание; далее нежных слов и еще более нежных рукопожатий дело у них, видит Бог, не зашло; но один из товарищей в шутку при жене рассказал о влюбленной в него конторщице, и этого было достаточно, чтобы его супруга явилась в редакцию, сделала там громадный скандал и категорически заявила, вернувшись, что они переезжают в Петербург.

Скандал в редакции, при котором супруга Свирского не остановилась даже в оскорблении редактора, делал этот отъезд и без того неизбежным.

Он убедился в этом в тот же вечер, когда получил от редактора письмо с приложением причитавшегося ему жалованья и гонорара и уведомлением, что он более не состоит сотрудником газеты.

Они распродали всю обстановку, хозяйство и переехали в Петербург.

Он здесь перебивался кое-какой случайной работой по редакциям, а дома продолжался тот же ад.

Он не выдержал и стал убегать из дома на целые дни, совершенно разумно рассуждая, что лучше выносить гром и молнии от супруги раз в сутки.

Пересматривая на днях от нечего делать, чтобы убить время, в одной из редакций адресную книгу Петербурга, он был поражен, увидавши в числе петербургских домовладельцев Фанни Викторовну Геркулесову.

Это имя подняло в его уме целый ряд самых светлых, самых отрадных воспоминаний молодости.

— Ужели это она? — думал он.

Его неудержимо потянуло к ней и вот… он явился.

Свирский кончил свою исповедь.

Фанни Викторовна несколько времени молчала, как бы что-то обдумывая.

Наконец, она заговорила:

— Ты явился как раз кстати… Тебе тяжело, мне тоже… Почему? Тебе нет до этого дела… У меня есть средства, мы будем развлекаться… Мы вспомним невозвратные дни нашей юности… Ну иди же, целуй меня по-прежнему крепко-крепко.

Она раскрыла свои объятия.

Леонид Михайлович, как сумасшедший, бросился в них.

XII. Смертельный сон

Весь веселящийся Петербург был в необычайном волнении. Толкам и пересудам не было конца.

Толки эти проникли, не говоря уже о «полусвете», где они положительно царили, и в петербургский высший «свет».

Только и разговоров было о колоссальных праздниках и лукулловских пирах, даваемых известной m-lle Фанни в ее роскошном доме на Фурштадтской.

Фанни Викторовна, действительно, точно обезумела, она сорила громадными суммами, как будто доходы ее считались миллионными.

Завтраки, обеды, ужины, балы, пикники следовали один за другим.

Сама хозяйка веселилась более всех, но в этом веселье было что-то болезненно-лихорадочное.

Леонида Михайловича Свирского она заставила расстаться с женой. Тот уверил свою толстую, неповоротливую супругу, что получил командировку от одной из редакций в Варшаву и уехал из меблированных комнат, отметившись в этот город.

Вместо Варшавы он, понятно, очутился на Фурштадтской.

Это было на другой день его первого визита к своей бывшей подруге.

Он положительно потерял голову от этой «шикарной женщины», а быть может, вернее, от полной, не бывшей доступной даже его фантазии, роскоши обстановки.

В то время, когда Свирский ушел от Фанни Викторовны для объяснений со своей законной половиной, она велела заложить экипаж и объехала своих подруг, забросила карточки некоторым из представителей веселящегося Петербурга и в тот же вечер за роскошным ужином, куда не замедлили собраться все приглашенные, представила своего нового избранника — Леонида Михайловича Свирского, плававшего, как выражается фабричный люд, в эмпириях блаженства и даже почти поглупевшего от счастья.