– Неужели три дня в России так тебя заморозили? – услышала она ревнивый голос Карлхайнца.
– Я, наверное, просто устала, – честно ответила она. – Или ты ожидал иного?
– Я ожидаю интересного рассказа, – оценив ситуацию, Карлхайнц быстро набросил на нее купальный халат.
– Налей мне чего-нибудь. Можно даже покрепче. И пойдем лучше в столовую.
Свернувшись клубочком на единственном в столовой кресле и медленно глотая «камю», Кристель впервые за три дня почувствовала себя прежней. Карлхайнц смотрел на нее молча, чуть насмешливо, но, в конце концов, не выдержал:
– Неужели, как можно судить по твоему поведению, ты пережила настоящее потрясение? Катарсис? Крушение всех идеалов? Божественное откровение?
– Зачем ты говоришь так, когда прекрасно знаешь, что это неправда, – нехотя откликнулась она, до сих шор не решившая для себя вопроса, рассказывать о безумном путешествии в Лог или нет. – Я сама еще не разобралась, но одно могу сказать точно: Санкт-Петербург – ни на что не похожий город… И люди в нем тоже не похожие на нас. – Она вспомнила серых, дурно пахнущих людей в сумасшедшем трамвае, поющую немецкий рождественский гимн Сандру… – Ни в плохом, ни в хорошем. Они другие, совсем другие, понимаешь? И они не держат на нас зла. Представляешь, совсем. Будто и не мы выкосили у них двадцать миллионов.
– Особенно ты, – язвительно вставил Карлхайнц.
– У них нет этой мелкой зависти к нам, как у ости. Они… самодостаточны, вот. Да, грязь, да, нищета, но… три дня это очень мало, Карл! – с жаром воскликнула вдруг Кристель. – Там сплошные загадки, колдовство! И я хочу поехать туда снова, побыть там дольше. Я познакомилась с девушкой, вернее, она была моей переводчицей, много раз бывала у нас, удивительная! – она наконец оживилась и торопилась наверстать упущенное. – Говорит с дивным фрайбургским акцентом. Она сумела так показать мне город! Без нее я вряд ли увидела бы… – Кристель осеклась.
– Так это ей ты презентовала свою одежду?
– Моя одежда у меня в сумке. Она просто испачкана до неприличия. Я ездила в Лог, – решительно закончила Кристель и от наступившей легкости звонко и счастливо засмеялась.
На шестнадцать лет Маньке подарили часы. Крошечные, с тонюсенькими стрелками, на ажурной цепочке, но самым волшебным в них было то, что в темноте они светились мерцающим зеленоватым светом. Этот июльский день сорок четвертого года она запомнила, как никакой другой, потому что тогда же произошло сразу несколько других, очень важных для нее событий.
С вечера болела голова и ломило поясницу, а утром Манька проснулась от странного, непривычного ощущения, будто под нею мокро. Покраснев даже в одиночестве при мысли об ужасном неприличии, которое могло случиться, она вскочила с постели, откинула перину, и тут же вся краска отхлынула от ее неправильного, но задорного личика. На простыне расплывалось огромное кровавое пятно… Тут же посмотрев вниз, Манька увидела, что буквально истекает кровью, сочившейся страшно сказать откуда. Самым ужасным было то, что она при этом не испытывала никакой боли. И она поняла, что умирает, умирает, неизвестно отчего, в свой день рождения, умирает, так и не увидев отца, в чужой земле, умирает тогда, когда она впервые стала нравиться себе, разглядывая перед сном в зеркале расцветшую смугловатую фигурку, литую и тугую, как резиновый мячик. Прикусив уголок подушки, она легла прямо на страшное пятно и прикрыла глаза, неслышно шепча молитву.
Так ее и застала Маргерит, удивленная отсутствием Марихен за первым завтраком, где они вместе с Эрихом собирались вручить ей часы с витиеватыми наставлениями, сочиненными хозяйкой собственноручно: упоминания о святом долге, о родственных чувствах, о прекрасном немецком фатерлянде и тому подобных высоких вещах. И вот теперь все это трогательное торжество рушилось по вине противной девчонки. Маргерит была рассержена.
– Что случилось? – капризно спросила она, увидев бледную, как полотно, Марихен.
Та промычала в ответ нечто нечленораздельное.
– Невоспитанная девчонка, поднимайся сейчас же! – взвизгнула Маргерит и сдернула перину. А через секунду Манька услышала серебристый и искренний смех хозяйки. От этого ей стало еще страшнее, но ласковые руки уже прижимали к мягкому, без корсета, животу ее голову.
– Это хорошо, это прекрасно, – не веря ушам, слышала Манька. – Теперь ты настоящая юная фройляйн. Но разве мама не говорила тебе?
– У меня нет мамы, – всхлипнула девушка. – Но я, правда, не умру?
– От этого не умирают, – улыбнулась фрау Хайгет, лицо ее странно порозовело и словно поплыло куда-то. – Наоборот, это дарит жизнь… Впрочем, об этом еще рано. Сейчас я все тебе покажу, – и, принеся горячей воды и еще чего-то белого, она показала Маньке смешные, застегивавшиеся снизу на пуговки трусы и шелковистые, будто чуть-чуть надутые тряпочки… В конце хозяйка подняла кверху палец и строго произнесла: – Гигиена и еще раз гигиена, запомни!
Вместе они спустились вниз, где Эрих, за последние месяцы похудевший и поблекший, не бывавший теперь дома по нескольку дней, сидел и черенком серебряной ложки чертил на скатерти замысловатые линии.
– Можешь нас поздравить, – сдерживая смех, проговорила Маргерит, – наша Марихен стала девушкой. Поздновато, но, я полагаю, это особенность славянской расы.
Офицер Эрих поднял на Маньку свои огромные сливовые глаза, и губы его исказила гримаса не то сожаления, не то стыда. Правда, Манька ничего не видела и не слышала, шагая к столу вся красная на плохо сгибавшихся, неприлично расставленных ногах.
– Представляешь, она даже понятия не имела… – продолжала щебетать возбужденная событием хозяйка, но Эрих посмотрел на жену с такой циничной усмешкой, что она остановилась на полуслове.
– Я рад, – тихо сказал он, – рад, что у тебя хватило ума замолчать вовремя. Впрочем, я рад вообще, – и, скомкав салфетку, вышел.
С днем рождения Маньку поздравлять не стали, а часы просто молча надели на руку.
Вторым событием было нахождение щенка. Уля, как всякий уважающий себя восьмилетний мальчик, несмотря на строгие запреты матери и ласковые уговоры Маньки – обе боялись начавшихся бомбежек союзников – иногда все-таки вырывался из дому и бегал в парк или просто по городу, пытаясь, как знала его поверенная, найти то место, где служил теперь отец. В Манькин день рождения, ближе к вечеру, когда Маргерит встала за стойку и наплыв посетителей был на подъеме, он исчез и вернулся часа через два, держа в руках небольшую собачку. Это был вымесок, которых в военное время развелось немало даже в тыловых городах, в данном случае, – явный грех дворняжки со спаниелем, то есть то, что в Европе называется испанками, а в России – Каштанками.
Манька, обрадованная благополучным возвращением мальчика, ахнула, увидев в доме собаку.
– Убери сейчас же! Мама накажет нас обоих! – шептала она, торопливо тесня зверя к выходу.
– Не уберу. – Уля мог долго и громко плакать, но умел, подражая отцу, и тихо склонить набок голову, после чего переупрямить его было невозможно. – Не уберу. Пусть мама выкинет меня вместе с ней. Я принес его тебе и назвал Полканом. Помнишь, ты рассказывала про свою собаку, когда я болел? – Манька вытерла набежавшие слезы. – И все, – закончил Хульдрайх. – Пока папы нет, хозяин в доме – я.
Так, после мигреней и криков Маргерит и слез Али, в доме появился Полкан, которого хозяйка быстро превратила в салонную собачку, называемую при посторонних Рольфом. Офицер Эрих старался не замечать появившееся живое существо, но Уля однажды прибежал к Маньке в прачечную и под большим секретом рассказал, что видел, как папа у себя в кабинете сидел на корточках перед Полканом и прижимался лбом к его голове.
У Маньки появилась еще одна обязанность – водить собаку гулять, причем не менее трех раз в день, что при катастрофически растущем дефиците, многочасовых поисках самого необходимого, очередях и бомбоубежищах было далеко не безобидным дополнением. Но, беря собаку на поводок, Манька каждый раз вспоминала покосившуюся будку в углу двора и то, как перед ее отправкой сюда Полкан целый день не пил и не ел, а лежал, положив лобастую голову на лапы и не сводя с нее умного взгляда медовых глаз, – и прогулка переставала быть тягостью.
Третье же событие произошло уже поздно вечером, почти ночью. Взволнованная столь необыкновенным днем в череде бесконечно однообразных, заполненных с половины шестого утра до одиннадцати вечера стиркой, уборкой трех этажей, возней с детьми, большую часть которой составляло удовлетворение капризов плаксивой и нервной Али, Манька сидела на подоконнике и бездумно смотрела вниз на пустынную, словно вымиравшую ночью улицу. Били соборные часы и где-то далеко за городом голубоватым светом вставало марево того места, куда уезжал теперь на работу «офицер Эрих». Манька уже привыкла засыпать лишь тогда, когда раздастся стук открываемой в полночь двери и мягкие шаги проследуют в ванную. Она давно перестала опускать светомаскировку, поскольку всегда сидела в полной темноте, да и электричество по ночам давали только предприятиям. Манька сидела и ждала неизвестно чего, сама не замечая, как внимательно прислушивается к ночным звукам, желая услышать только один. Все реже и реже вспоминался ей дом, и самым постыдным было то, что она старалась прятать даже от себя самой – все остывавшее желание возвращаться. Она смотрела на свои руки, не испорченные даже каждодневной стиркой, гладила легкое, льнущее к телу белье, и ей не хотелось идти за трактором, подбирая колоски до гула в наклоненной голове или, впрягаясь в борону так, что к вечеру немели спина и ноги, окучивать картофель, а потом, еле живой от работы, возвращаться в тесный нечистый дом и есть невкусную и однообразную пищу. За два года в Эсслингене Манька поняла, что всякий труд должен обязательно приносить плоды и вознаграждаться. Пугала не тяжесть труда, ожидавшего ее дома, а его откровенная бессмысленность. То, что возвращение будет, и будет уже скоро, она чуяла всем своим безошибочным инстинктом сидящего в клетке зверька: Маргерит уже давно не повышала на нее голоса и все больше отдавала своих вещей, которые Манька с крестьянским практицизмом не носила, а складывала в самодельный ящик под кроватью, а «офицер Эрих», к обволакивавшему ее сладкому ужасу, все чаще смотрел на нее за завтраком долгим, печальным и словно ничего не видевшим взглядом.
Неожиданно внимание ее привлек идущий откуда-то ровный гул, как будто вдалеке шла большая человеческая толпа. Манька, любопытная ко всему, забыв, что сидит только в нижней юбке и накинутой на плечи рубашке, открывающей вечерней прохладе ее готовые лопнуть от малейшего прикосновения острые девичьи груди, свесилась из окна, пытаясь определить, что происходит. Через несколько минут в начале Хайгетштрассе появились два солдата с автоматами наизготовку, а за ними потянулась колонна людей в незнакомых Маньке мундирах, ботинках с высокими шнурованными голенищами, маленьких, на самые брови натянутых беретах, а некоторые шли и вовсе в скрипевших кожей летных комбинезонах. «Пленные, – догадалась она. – Но ведь не наши». Она слишком хорошо помнила молчаливые серые колонны, которые гнали в первую военную осень по раскисшим псковским дорогам горланящие немцы, а эти шли небрежно, даже смеясь. Поравнявшись с их домом и увидев высунувшуюся из окна полуголую девушку, пленные оживились и стали кричать ей что-то на певучем, растягивавшем рот в лягушачьей улыбке, языке, размахивая руками и делая непристойные жесты. Конвоиры молчали, а Манька вдруг застыла в своем окне, не слыша смеха и выкриков: у ограды стоял, скрестив на груди руки и подняв на нее тяжелые, в темноте блестевшие, как у волка, глаза, «офицер Эрих». Манька пронзительно вскрикнула и бросилась на кровать, так и не опустив черную штору.
Последствием этого дня стало то, что фрау Хайгет снова ограничила Маньке возможность выходить в город. Усадив ее перед собой на низенькую скамеечку, Маргерит говорила о том, что теперь город наводнен взятыми из лагеря для военнопленных на домашние работы американскими офицерами, которые способны на все и только и мечтают о том, чтобы изнасиловать доверчивую русскую девочку; что некоторые распутные русские, как уже всем известно, живут с ними втихомолку от своих хозяев и что ей, когда она стала девушкой, уже нельзя носиться по городу, поскольку она может быть легкой добычей любого негодяя и забеременеть. Последнее слово хозяйка произносила понизив голос и округлив глаза, а девушка залилась краской и почувствовала, что внутри у нее становится тягуче-пусто и горячо. Теперь Маргерит сама пропадала в городе, а Манька, наряженная в высокую наколку и кружевной передничек, все чаще заменяла ее в баре, тем более что пускать туда ради увеличения выручки стали всех, а не только офицеров званием не ниже лейтенанта. Манька старалась молчать, тщательно пересчитывала деньги и не обращала внимания на липкие взгляды. Только спустившись в ванную комнату она чувствовала, что вся ее кожа горит от прикосновений похотливых глаз, и до боли терла тело жесткой мочалкой. Особенно она ненавидела время перед наступлением «красных роз», как называла это фрау Хайгет, поскольку тело в эти дни отказывалось ее слушаться и само принимало перед посетителями соблазнительные позы. Манька замыкалась, плакала и ночами мылась вдвое дольше обычного.
"Тайна семейного архива" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тайна семейного архива". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тайна семейного архива" друзьям в соцсетях.