– Да, я помню ее. Я еще тогда думал о том, как она похожа на Хильду. Но она, как я понимаю, жива, а Хильды нет. – Он глубоко вздохнул. – Карлу будет очень трудно с вами… а он мой поздний и единственный ребенок. Я прошу вас, не увлекайтесь так Россией. Эта опасная игра может завести вас слишком далеко. – И он поднялся, давая понять, что разговор их окончен.
Ночевать Кристель не осталась и, возвращаясь ночью по равнинам Тевтобургского леса, курила сигарету за сигаретой, а сердце ее не оставляла непонятная, ноющая тоска.
К концу марта закончились курсы и одновременно было получено согласие на то, чтобы принять в «Роткепхене» русскую девочку. Вернулась из Гаваны Адельхайд, загоревшая, помолодевшая, явно прошедшая через волшебные руки не одного длинноногого и белозубого жиголо. Она забрала Гренни, неизвестно к чему заявив, что через пару недель непременно отдаст собаку инструктору по натаске.
– Любое дело должно исполняться профессионально, – заявила она и невольно провела рукой по еще высокой груди. Кристель иронически, но понимающе улыбнулась.
На последнем занятии Гроу рассказал очередной анекдот, уже на русском, его никто не понял, он весело и беззлобно обозвал всех щенками и торжественно провозгласил, что лучший его ученик едет в Санкт-Петербург, и это никто иной как Кристель Хелькопф. Кристель растерялась и покраснела.
– И когда же?
– Ну, – пророкотал Гроу, – когда и ехать в Россию, как не в день дураков! – ее сердце сжалось: тридцатого марта должен был вернуться Карлхайнц, а она не знала даже его телефона в Сантьяго. – Группа уже сформирована, сроки согласованы, – гудел дальше Гроу. – Живете в семьях.
– Я сама, то есть, у меня есть знакомые…
– И отлично, матушка, – закончил по-русски Гроу, еще после первого своего визита в Россию взявший привычку называть всех неуместными словами «матушка» и «батюшка».
Вечером, моля бога, чтобы к телефону подошла Эльке, Кристель позвонила в Гамбург, чтобы узнать номер Карлхайнца. Но теперь везение было не на ее стороне.
– Карл просил не давать своего телефона, он считал, что вам надо разобраться с собой в одиночестве.
– Но мне очень нужно. Я непредвиденно улетаю через четыре дня.
– Надеюсь, не в страну бурых медведей? – в бархатном, но струной дрожащем старческом голосе звучала такая надежда, что Кристель не смогла сказать правду.
– Нет. Я лечу в Италию, там… Там большая конференция по проблемам адаптации имбецильных детей. Передайте Карлхайнцу… ах, нет, я сама оставлю ему письмо.
– Я рад, что вы занимаетесь столь важной для нации работой.
От этих слов на Кристель пахнуло чем-то неприятным, напоминавшим фильмы конца тридцатых, и она быстро попрощалась. «Он страшный человек, – мелькнуло у нее в голове, – потому что он нацист не из корысти, не из соображений политики или расизма, он нацист из страха или, еще того хуже, нацист по самой природе»… – продолжить мысль она себе не позволила.
Кристель оттягивала с письмом Карлхайнцу до последнего дня, оправдывая себя заботой о покидаемых обитателях «Роткепхена» и бесконечными поездками по магазинам в поисках подарков для Марихен, не каких-нибудь там сувениров, а действительно нужных для нее вещей. Хульдрайх, по ее мнению, постоянно приносил какую-то ерунду, вроде наборов открыток с видами Эсслингена, редких конфет и вин. Она уже давно позвонила Сандре и была чуть не до слез тронута неподдельным восторгом, донесшимся с того конца провода.
– Какая же ты молодец, Кристель! Я вспоминала тебя чуть не каждый день, особенно когда приходилось возиться с вашими надутыми индюками, которые не могут отличить Шлегеля от Шеллинга! А ты необыкновенная, я люблю и жду тебя, очень-очень жду!
Кристель хотела сказать, что и сама не особенно хорошо их различает, но не стала, а, благодарная за такое теплое отношение к себе, какого никогда не проявляли ни ее родные, ни даже возлюбленные, только спросила, что лучше привезти.
– Да ничего! – рассмеялась Сандра. – Себя. А то уж я, честно говоря, подумала, что ты стала вашими классическими «три К», раз вышла замуж и не звонишь.
– Я не вышла замуж, – тихо ответила Кристель. – Так получилось, он уехал в Чили, в командировку, надолго.
Веселье в трубке сразу пропало.
– Так тем более. Я встречаю тебя. Пока.
В последний вечер Кристель то сидела в своей классной, то бросалась к телефону давать Хульдрайху последние указания по работе, а ручка все падала и падала из ее рук. Совсем поздно позвонила Сандра.
– Хочу удостовериться, что ничего не изменилось. Да?
– Да.
– Но почему у тебя такой печальный голос? Что-нибудь случилось?
«Надо же, – удивилась Кристель, – по одному-единственному короткому звуку распознать печаль? И что еще более странно, начать интересоваться ее причинами после двух суток общения? Может быть, они правы: с русскими надо осторожнее»… Но вслух, сама себе удивляясь, тут же сказала:
– Мне надо написать письмо Карлхайнцу, объяснить свой отъезд.
И сразу же, холодея, как от присутствия какой-то чертовщины, она услышала то, что боялась сказать сама себе:
– Если уж он не понял и не принял той твоей поездки, то письмо ничего не объяснит.
Белый лист так и остался лежать нетронутым.
С каждым днем пленных в городе становилось все больше. После американцев появились длиннолицые, невозмутимые англичане, а после них курчавые, носатые, громкоголосые французы. Последних особенно охотно брали на всяческие поденные работы, они практически без конвоя ходили по городу, и фрау Хайгет, выходя из дома, теперь старалась одеться как можно хуже, а когда приходилось посылать куда-нибудь Маньку, заставляла ее мазать лицо золой. Манька, после того октябрьского дня, когда она сделала свое страшное открытие, жила словно в полусне, и все люди на улицах были для нее совершенно одинаковы, она не слышала ни призывных шуточек, обращенных к ней, ни еще более определенных намеков. Вся ее жизнь сосредоточилась теперь только на ожидании открывавшейся двери и на редких минутах за ранним завтраком. Но и то, и другое происходило все реже: военнопленные прибывали, и «офицер Эрих» едва ли не переселился в лагерь. Изредка приходя домой, он, с ввалившимся, покрытым сизой трехдневной щетиной лицом и голубоватыми тенями под глазами, принимал ванну, которую удавалось нагревать теперь ценою огромных усилий и ограничений в чем-либо другом, и запирался у себя в плохо протопленном кабинете. Правда, Манька, экономя на всем и, в первую очередь, на выделяемой ей жалкой охапке дров – про уголь уже не было и речи, он весь шел на приготовление пива и отопление бара – старалась, чтобы в кабинете было не менее тепло, чем в детской, но удавалось это редко. Сама она, привыкшая к лютым северным морозам, только удивлялась хлипкости здешних людей и той матовой влажной погоде, которая называлась зимой. Часто ночами, не протопив даже белую кафельную печь, она без сна металась под периной, изнемогая от сжигающего ее стыда и бесконечно продолжая отталкивать от себя чьи-то призрачные руки. Маньке казалось, что, если бы выпал настоящий снег и ударил мороз, то ей сразу стало бы легче: здоровый холод потушил бы жар, ежеминутно отравлявший кровь, и она выздоровела бы. Но снег не выпадал, становившаяся все тяжелей работа тоже не помогала. Хотя фрау Хайгет заставляла крахмалить белье еще сильнее прежнего, а крошечные кусочки вымоченной в яичном порошке булки подавать на лучшем фарфоре, все эти дополнительные занятия не давали Маньке забыться в труде днем, чтобы потом, обессиленной, провалиться в сон ночью. Наоборот, она чувствовала, как в ней просыпается неведомая раньше сила, и успевала за троих. Уверовав в свою неведомую звезду, она даже перестала уходить в бомбоубежище во время налетов, чем несказанно обрадовала хозяйку, опасавшуюся оставлять дом без присмотра.
В одну из декабрьских бомбежек, когда Маргерит с детьми убежала к соседям, а Манька спокойно готовила бар к открытию, на пороге неожиданно возникла фигура в нелепом пальто с изъеденным молью лисьим воротником. В полутьме она не сразу узнала Валентину.
– Работаешь? – ехидно спросила та не поздоровавшись и развязно уселась на высокий табурет.
– Да, в шесть нам надо открыться, – насупилась Манька, не переставая протирать мрамор пола.
– Ну-ну, работай. Да только скоро их власти конец, союзнички-то дают прикурить. Да, кстати, угощаю, – Валентина протянула пачку «Галуаза». Манька непонимающе улыбнулась. – Неужто еще не научилась? – В тоне Валентины сквозило теперь неприкрытое превосходство. – А мне мой завсегда приносит, им ихний «Красный крест» шлет. Так я вот зачем пришла. Что ты, дуреха, здесь тряпкой возишь, сейчас в городе столько мальчиков, и каких! Вот мой Анри – жеребец, не гляди, что из лагеря и контуженный, – и Валентина, не удержавшись, принялась рассказывать обо всех штучках, которым обучил ее пленный француз за силосной ямой, не брезгуя смачным описанием размеров и поз. Манька стояла с широко распахнутыми глазами, забыв положить тряпку и чувствуя, что ей одновременно стыдно и сладко. – Что бельмы-то выпучила? – рассмеялась рассказчица, – твой-то фриц, небось, напроказит – и к жене? Вот я и говорю, приходи к нам, сейчас хозяева добрые, когда наши-то по Пруссии прут, глядишь, найдешь себе кого, и смотаем отсюда, а заодно и от родины нашей, дерьмом провонявшей.
В голове у Маньки зазвенело и больно застучали в висках крохотные молоточки. Не помня себя, она схватила тяжелую оловянную кружку и бросилась на Валентину.
– Да ты… Сама в дерьме по уши! Я… Я скажу хозяину, я сама в комендатуру пойду, чтобы ты… чтобы тебя…
– Еще пожалеешь! – прикрикнула на нее Валентина и ушла, тряся облезлой лисой.
На этот раз Манька не заплакала, а аккуратно поставила кружку на полку и только с еще большим остервенением принялась мыть пол, до боли закусив обветренные губы.
А ночью у нее поднялся жар, и, борясь с дурнотой, она все убегала и убегала от наседавшего на нее широкой грудью гнедого коня с каким-то пронзительным взглядом, так мучительно напоминавшим другой взгляд, и совала между ног холодную подушку, чтобы хоть как-то умерить шедший оттуда огонь.
С середины декабря бомбежки усилились. Бомбили преимущественно столицу, но заодно доставалось и маленьким городкам, поэтому двадцать третьего фрау Хайгет еще с утра засобиралась на праздник к родственникам, жившим у самой баварской границы.
Похудевшая, со ставшей от недоедания и бессонных ночей прозрачной кожей и неестественно блестевшими глазами, Манька впервые попросила взять ее с собой, не представляя, как останется в доме практически наедине с «офицером Эрихом». Но хозяйка, тоже, пожалуй, впервые, опустила глаза и сказала, что теперь небезопасно пускаться в дорогу с русской, люди озлоблены и… Она не договорила, потому что в разговор, происходивший в спальне, среди разбросанного дамского белья, вмешался неожиданно оказавшийся в это время дома Эрих.
– Я полагаю, что тебе все-таки лучше взять Марихен, – жестко сказал он, отшвыривая носком грязного сапога что-то зефирно-розовое и брезгливо расчищая место на кресле. – Зима, двое детей, ты не справишься.
– Но ведь ты даешь нам машину, – неизбежно впадая в присутствии мужа в капризный тон, ответила Маргерит, – и потом, кто будет присматривать за домом, если ты даже в Рождество пропадаешь бог знает где!
– Ты прекрасно знаешь, что я выполняю свой долг. – Эрих поддел рукояткой стека кружевной бюстгальтер, и бледное лицо Маньки пошло густыми красными пятнами.
– Тем более. А если ты вдруг вернешься домой, кто подаст тебе гуся, которого я достала с таким трудом? – Манька покраснела еще сильней, поскольку гуся добывала она, простояв на окраине города до позднего вечера в ожидании, что кто-нибудь из окрестных бауэров все же решит расстаться со своей птицей.
– Я не вернусь, – отрезал Эрих. – Возьми ее. Но Маргерит, взбудораженная частыми бомбежками, постоянным страхом за детей, предстоящим путешествием и отчасти совершенно нелепым в этой ситуации видом своего нижнего белья, попираемого тяжелым офицерским сапогом, заупрямилась. Она выслала Маньку из спальни и через полчаса, сама поднявшись к ней наверх, объявила, что не берет ее, но поскольку все христиане и завтра Рождество, она делает Марихен подарок, и протянула купюру в двадцать марок.
– Кроме того, если не придет герр Хайгет, можешь съесть немного гуся и выпить наливки из бара.
– А если придет? – помертвевшими губами спросила Манька.
– Тогда тебе следует нагреть воды для ванны и не забыть накрыть стол, как я тебя учила. Будь умницей.
Перед самым отъездом, когда у палисадника уже стоял заляпанный пятнами мокрой земли «хорьх», выяснилось, что нет Хульдрайха. Напрасно Маргерит носилась по дому, заламывая руки, а Манька шарила по всем известным только им двоим тайникам – мальчик исчез. Среди всей этой суматохи сидел, высоко закинув ногу на ногу, в отполированных до блеска сапогах, Эрих и демонстративно читал Ницше. Через полчаса он лениво поднялся, захлопнул книгу и сказал:
"Тайна семейного архива" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тайна семейного архива". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тайна семейного архива" друзьям в соцсетях.