– Я хочу, чтобы у тебя все было в порядке. Теперь ты можешь это убрать, ну же, смелее.
Но Манька испуганно замотала головой, и тогда Эрих сам стянул маленький резиновый мешочек, в мглистом утреннем свете в первый раз откровенно и близко представив округлившимся глазам Маньки то, что она так нежно впускала в себя. Зажимая рот от внезапного крика, она невольно отодвинулась, вжимаясь спиной в подушки.
– Не бойся же, не бойся, – ласково твердил Эрих. – Потрогай. Всем будет только лучше. – И он сделал движение в ее сторону, при котором живое и красное у него внизу самостоятельно качнулось и на глазах онемевшей Маньки стало еще больше.
– Нет, нет, – с трудом прохрипела она, – нет, миленький, только не надо, миленький, не надо, – и слезы выступили у нее на глазах.
Эрих судорожно вздохнул и сказал изменившимся голосом куда-то в пустоту:
– У нас осталось так мало времени. Русские уже в Глогау. Разбуди меня через полчаса. – Он отодвинулся на самый край кровати, чтобы не касаться Маньки, и вскоре заснул тревожным сном, дергаясь и всхлипывая, а она, боясь пошевелиться, лежала со звонко бьющимся сердцем, будучи не в силах отвести взгляда от лежащего внизу в черных вьющихся волосах, как птенец в гнезде, живого, вздрагивающего существа.
И потянулось для Кристель лето, необыкновенно дождливое, с низким небом над зреющими виноградниками, с ночной тоской и работой от рассвета до заката. Именно в работу, как в единственное спасение, ушла Кристель, понимая, что это не только забвение, но и возможность прийти к тому или иному решению. Пока все оставалось непонятным, смутным и ложным.
После того вечера в саду, распявшего не только ее плоть, но и душу, Карлхайнц так ни о чем и не заговорил с нею. Он, как прежде, несколько раз в неделю заезжал в «Роткепхен», они ужинали в небольших ресторанчиках, разговаривая ни о чем, а после ехали к ней, но чаще – к нему и занимались механической любовью. Кристель закрывала глаза и пыталась представить себе вместо холодного, как скальпель, взгляда Карлхайнца насмешливые и все понимающие глаза Сергея, но это удавалось плохо и лишало ее наслаждения, даже физического. Карлхайнц невозмутимо продолжал разыгрывать роль жениха, но о свадьбе не заговаривал. Несколько раз, откидываясь на подушки и небрежно играя ее грудью, он повторял, что, в принципе, ее не осуждает, что обойтись без приключений в такой экзотической стране, как Россия, разумеется, было невозможно, и что благодаря определенной встряске она хорошо продвинулась в своих телесных ощущениях. Ни о каком понимании русских, чувстве вины и прочих психологических тонкостях речи больше не было. Кристель похудела и побледнела, с горечью сознавая, что, если короткая горячая любовь Сергея наполняла ее радостью и полнотой жизни, то изысканные ласки Карлхайнца изматывали душу сильнее, чем тело.
Через две недели после возвращения Кристель получила от Сергея первое и единственное письмо, очень длинное, очень нежное, дышавшее, несмотря на непонятные обороты и слова, подлинным желанием, и в то же время абсолютно пустое. В нем не было ни слова о том, что же будет дальше, то есть, о том, что мучило теперь Кристель больше всего. Судя по письму, можно было подумать, что они расстались на неделю, все выяснив и уладив, и в любой момент могут сесть в машину и через час увидеться. Почерк был красивым, дерзким, но расхлябанным, и какие-то фразы густо зачеркнуты. От конверта пахло Россией. В этот вечер она сама впервые позвонила Карлхайнцу на работу.
Спустя некоторое время Кристель как за последнюю соломинку схватилась за мысль о матери. Когда в предпоследнем классе гимназии она пережила свой первый настоящий роман со студентом-химиком из фрайбургского университета, они с Адельхайд стали как будто очень близки. Мать попала в свою стихию и многому тогда научила Кристель. Но потом началась серьезная учеба, чего Адельхайд не понимала или, точнее, не хотела понимать. К тому же, у нее тогда появился огненноглазый Энрике, и побеги духовной близости завяли. Теперь же, когда Кристель вдруг мучительно осознала, что этот дикий и непонятный зверь по имени «пол», еще так недавно казавшийся ей совсем ручным, вновь вырвался на свободу, она подумала, что, может быть, именно Адельхайд, с ее полным презрением к условностям, с богатым опытом общения с мужчинами по ту и по эту сторону границ и так и не угасшей любовью к нестандартности, сможет ей помочь если не разрешить ситуацию, то, по крайней мере, в ней разобраться. Держа в кармане письмо Сергея, Кристель поехала на Фойербахштрассе. Там ее встретили беспорядок и суета, вызванные ожиданием появления на свет первого элитного помета Гренни. Собака с важным, несмотря на испуганные глаза, видом обнюхала Кристель, а мать, любовно набивая холодильник баночками сучьего молока, взглянула на нее лишь мельком.
– Здравствуй, дорогая! Замечательно, что ты пришла, поможешь мне обустроить комнату для Гренни.
– У тебя есть коньяк, мама? – неожиданно спросила Кристель, сразу при входе в безалаберное жилище матери поняв, что без хорошего допинга она не сможет разговаривать с нею искренне – иное же просто не имело смысла.
Удивленная столь необычной для дочери просьбой, Адельхайд оторвалась, наконец, от электрокювезов для выхаживания слабых щенков и внимательно посмотрела на Кристель.
– Ты высохла и побледнела, – спустя несколько секунд констатировала она. – Неужели твой Карлхен все-таки взялся за ум… и за тебя? Тебе идет имидж молодой женщины, чуть уставшей от излишеств. – Адельхайд вышла и вернулась с небольшим флаконом. – Вот, возьми. Я привезла это с Кубы, настойка глечедии. В эротическом смысле творит чудеса. Когда мы с Энрике…
Видя, что мать уже оседлала своего конька, сведя все исключительно к постельным восторгам – привычка, от которой ей как истинной дочери сексуальной революции шестидесятых так и не удалось избавиться окончательно, – и другого от нее не добиться, Кристель только сглотнула подступившие слезы и, пожелав удачных родов, выбежала на улицу.
Оставался Хульдрайх, но с ним Кристель почему-то боялась говорить. Не потому, что ей было неловко или стыдно, а лишь потому, что дядя не признавал никакого обмана и от лжи близких страдал так же, как от собственной. Какое-то время Кристель пыталась себе доказать, что никакой лжи нет, что есть обычный роман, каких миллионы, что тысячи помолвок ничем не кончаются, что разводятся и более дружные пары, но у нее ничего не получалось. В ходе этих мучительных рассуждений она поняла и еще одну очень тяжелую для себя вещь: Сергея, вероятно, устраивало это состояние взвешенности, неоформленности, любовного тумана, сладкого для пятнадцати, но уже весьма горького для двадцати шести лет. Она, вольно или невольно, оказалась вынужденной ему подыгрывать, и это оплетало ее честную, бескомпромиссную натуру все более тонкой ложью. Может быть, так можно было жить там, в Петербурге, но здесь – нет.
И снова оставалась одна работа. Первым делом Кристель, заручившись поддержкой магистрата, направила документы и просьбу в российское посольство в Бонн. Затем нужно было найти девочке соответствующую пару. Она слишком хорошо знала своих немного избалованных покоем и стабильностью стариков, чтобы не понимать, как трудно будет им налаживать контакт с ничего не понимающим ребенком, к тому же, вероятно, озлобленным и совершенно диким. В конечном счете Кристель остановила свой выбор на девяностолетней Кноке, чей питомец Курт в августе должен был перейти в реабилитационный центр для взрослых. Кноке души не чаяла в своем любимце, уже задолго плача об его уходе, и, придя к ней для разговора, Кристель отнюдь не была уверена в положительном исходе.
В «лугах», в своей квартире, которая напоминала дом зажиточного бауэра перед войной, Кноке сидела и рисовала. Способность к этому занятию она открыла в себе всего полгода назад. Курт ловил солнечных зайчиков от своей сверкающей коляски и старался спеть знаменитую песенку о камбале, полюбившей бессердечного селедку[34] и нашедшей в утешение рубль. «О, Rubel! О, Übel!» – звонко раздавалось на всю квартиру, и, под шумок, зная о неважном слухе Кноке, Кристель неслышно подошла посмотреть на ее акварель. С удивлением увидела она на большом листе картона густое звездное небо, в окнах – рождественские огни и елки, а под ними – женщину, выпускающую в небо ангела. При всей наивности, в акварели было что-то пронзительно-щемящее и тревожное. У Кристель на губах застыл немой вопрос. Но тут, почувствовав чужой взгляд, Кноке быстро перевернула картон, и Кристель, заметив на ее обычно веселом и спокойном лице мгновенно промелькнувшие грусть и даже боль, не решилась дать волю своему любопытству.
– У меня к вам серьезный и конфиденциальный разговор, фрау Карин. – Старушка, обожавшая всевозможные тайны и гордившаяся тем, что фрау директор, как правило, избирает в поверенные именно ее, сразу оживилась. – Вы знаете, что я была в России. И там, в одной нищей, забытой господом деревне я увидела девочку, которая больна так же, как ваш замечательный Курт. Но у него есть все, что может быть у юноши в его положении, а у русской девочки – ничего. И… я решила взять ее к нам. А поскольку вас я считаю самой мудрой, и Курт все равно покидает…
– Русская? – каким-то странным тоном уточнила вдруг Кноке. – Сколько ей лет?
– Тринадцать. Она безответное, доброе существо…
– Я видела однажды русскую, – продолжала Кноке тем же странным голосом, – но чуть постарше, наверное. Удивительно, это была первая русская, которую я увидела, и она показалась мне очень доброй, я всем это говорила. – Вопрос все настойчивей рвался наружу из самых глубин Кристель, но фрау Кноке невозмутимо продолжала: – А потом вернулся Готфрид, мой сын, один из пятерых оставшийся живым, и такое про них рассказывал – страх! Я тогда, благодаря ей, можно сказать, душу спасла: смогла под Рождество заказать панихиду по убитым Герберту и Георгу… – В голосе Кноке не было горечи, но Кристель стало как-то не по себе и от улетающего ангела на рисунке, и от четверых убитых сыновей.
– Как же… – начала она, но старушка истолковала ее вопрос по-своему и вздохнула.
– Генрих, когда вернулся, – дезертировав, конечно, кто ж тогда не дезертировал? – месяц жил в пещерке на берегу Неккара, боялся, что французы выдадут американцам, те больше зверствовали, французы-то помягче были. Ну, а ночами, дело жаркое, молодое, все плавал к своей невесте на тот берег, к нам то есть. И доплавался: патруль его на берегу застрелил. Жаркий тогда стоял июль, – совсем некстати добавила она. – А Гюнтер… Того штурмбанфюрер расстрелял на виду у всех мальчишек, для острастки, еще в апреле, на Зееловских высотах, за то, что где-то брякнул, будто Берлин теперь оборонять – дело бесполезное. У меня тогда и паек отобрали. А уж Готфрид после войны погиб, подорвался на мине. Бродили они тогда по всей стране и где-то развели костер. Так что я за нашу войну и сытую мою нынешнюю жизнь сполна расплатилась. И с нашими, и с русскими. А девочку надо взять. Может, мне ее бог посылает за ту, рождественскую.
– Спасибо, – Кристель была взволнована и тронута. – Если будут трудности с языком и вообще, я всегда помогу, и… словом, постарайтесь приготовить остальных к тому, что у нас скоро будет жить русская, хорошо?..
Спустя день весь «Роткепхен» только и говорил о русской, появились партии и даже интриги относительно того, как отобрать будущую девочку у Кноке и взять себе. Но этим уже занимался Хульдрайх, а Кристель после недолгого забытья снова чувствовала себя никому ненужной, более того – обманщицей.
Иногда, чаще всего поздно ночью, звонила Сандра, и было слышно, что где-то рядом пьют, кричат и спорят, то есть, по русским понятиям, веселятся по-настоящему. Сандра рассказывала последние новости: Борька снимает новый фильм, Андрей реставрирует старую картину, Колечка не получил обещанной роли, в магазинах окончательно исчезло все, и она уйму времени тратит на выкупание по талонам мяса и водки, лето безумно жаркое. И даже то, что там, где был он, лето было жарким, а здесь, у них, на юге, непрестанно, портя виноградники, громыхали грозы, почему-то казалось Кристель еще одним звеном в беспрерывной цепи обманов.
– А как Сергей? – не выдерживая и всякий раз ругая себя за это, спрашивала под конец разговора Кристель, и в ответ получала такие же пустые общие фразы, как и еще одно его письмо: уже и вовсе не о любви, а о его понимании Мейстера Экхарта,[35] которого Кристель не читала. Она долго думала, отвечать ли на письма и по какому адресу отправлять их, но, поняв, что на русском никогда не сможет выразить все, что ее мучит, оставила эту мысль. Кристель чувствовала, что теряет вкус к жизни. Дошло до того, что она даже перестала реагировать на ласки Карлхайнца, отдаваясь ему совершенно автоматически, отчего он, казалось, разгорался еще сильнее. Но в стальных его глазах Кристель замечала насмешку. После этих жутких вечеров, представлявшихся ей совокуплением двух трупов, она уходила наверх и до часу-двух ночи сидела в классной, отстраненно вспоминая обрывки их разговоров с Сергеем и девушку Марихен, которая, наверное, так же тосковала здесь почти пятьдесят лет назад о каком-нибудь своем Иване. В том, что русской девушке наверняка было гораздо хуже, чем ей сейчас, Кристель находила странное облегчение.
"Тайна семейного архива" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тайна семейного архива". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тайна семейного архива" друзьям в соцсетях.