Молчание монахинь зовет меня присоединиться к ним.

Засов поднимается: прислужница приходит, чтобы помочь мне одеться, хотя до заутрени еще час или больше. На то, чтобы одеться, уходит время, несмотря на мои старые простые платья и вдовий чепец вместо головных украшений, — потому что мы обе стары. Мои кости ноют, на них осталось мало плоти. Я двигаюсь медленно.

Но я вижу в этом милость Божью: боль и усталость тела позволяют разуму отвлечься от боли и усталости всего мира, терзаемого бесконечными поворотами колеса Фортуны. Это Божья милость, потому что милость может быть даже в смерти надежды: Господь принес мне вести с тем, чтобы мои дни и ночи наконец-то смогли стать спокойными.

И еще большая Его милость в том, что каждый из этих спокойных дней все больше приближает меня к смерти, и я счастлива, зная, что на Небесах вся усталость исчезает, вся жизнь там будет радостью и там наконец я увижу своих мальчиков.


Уна — Воскресенье

Мы подобрали Морган по дороге из Хэворта, и Фергюс помахал нам вслед, стоя по колено в траве своего мятежного сада.

Хотя летний свет еще не угас, мы не стали медлить после объятий и прощаний, закинув Морган домой.

Морган свистнула Бет, отзывая ее с дороги машины, катящейся по траве.

Прокладывая путь по тропам к автостраде, я вдруг понимаю, как Морган проясняет то, что Фергюс унаследовал от Чантри. В ней искусство и ремесло базируются на обычных семейных делах вроде еды, разговоров и нежности, которые давно были потеряны для нас — для Иззи, Лайонела, Марка и меня, — с тех пор, как нас разбросало в разные стороны.

Езда сквозь ночь слегка напоминает пребывание в чистилище: все, что ты видишь, — это освещенные места, мимо которых проезжаешь, и маленький кусочек дороги впереди, освещенный фарами твоей машины. Шум дороги и ветра завораживает: я слышу голос дяди Гарета, читающего мне сказку на ночь, низкий и глубокий голос. Мои пальцы невольно трогают свежую дыру в пуховом одеяле, и медвежонок Смоуки пристроился сбоку. В этой сказке что-то говорится о днях, похожих на нитку бус, но дни, проведенные в пути, нанизаны на другую нитку. Откуда была эта книжка? Я не помню. Но в ней была написана правда, и я внезапно думаю о четках.

Теперь в нашем паломничестве нет тихих пунктов: шумная магистраль проходит мимо Ноттингема и Дерби, Лестера, Нортхемптона, Сент-Олбанса. Дорога переполнена транспортом, хотя всего одиннадцать часов. Мы медленно делаем крюк, чтобы въехать в Лондон мимо Барнета и Хайгейта.

Мы с Марком почти не разговариваем. Сейчас больше нечего сказать об Иззи, хотя в понедельник, прежде чем я улечу, будет другое дело. Нужно еще сказать и о Марке, и обо мне, это тоже придется отложить до утра.

И Адама.

Уже почти полночь, когда мы скатываемся с конца магистрали и пристраиваемся в хвост пыхтящих машин на Арчвэй.

— Ты, должно быть, очень устала, — говорит Марк. — Почему бы тебе не поехать прямо к Лаймхаузу, а там я возьму такси… Илинг не по пути.

— Ну, если ты уверен… Признаться, я и впрямь устала.

В Лаймхаузе я подъезжаю к своему дому и тяну за ручной тормоз, и тут Марк кладет руку на мою ладонь.

— Ты хороший водитель.

— Заходи. Мы вызовем такси и выпьем, пока ты его ждешь.

Я отпираю переднюю дверь, и мы входим в ту же знобящую пустоту, которая ожидала меня, когда я явилась из Австралии. Будильник показывает, что уже миновала полночь. Сейчас понедельник. Я пробыла в Лондоне ровно неделю, а завтра вечером улетаю домой, в Сидней. Будет ли там так же пусто?

Разница в том, что Марк здесь, за моей спиной, высокий, теплый. Он следует за мной в дом, его голос заполняет пустоту, руки умело справляются с багажом и сумкой. Вещи Марка остаются у передней двери, мои оказываются у лестницы. В кухне я включаю яркий свет, включаю горячую воду и обогреватель, нахожу бутылку и штопор и отдаю их Марку.

Телефон вызова такси в моей английской записной книжке, которая где-то в недрах моей сумки. Когда я выпрямляюсь и поворачиваюсь, чтобы вернуться на кухню, Марк еще не налил вина, он просто стоит в ярком свете, наблюдая за мной.

Внезапно я так сильно его хочу, что это как удар в живот. Я хочу его губы, его руки, хочу почувствовать его вес на мне, его запах и прикосновения, ощущение того, как он наполняет мой разум, и тело, и мою кровать. Не успеваю спросить себя: почему именно теперь, не успеваю ничего вспомнить или забыть и говорю:

— Ты не хотел бы остаться переночевать?

Он может не захотеть… Это глупо, он хочет остаться. Я достаточно повидала в глазах мужчин этот жар. Но он все-таки может отказаться. Или он не уверен, какую именно ночевку я имею в виду. Мне следовало подождать до тех пор, пока мы удобно устроимся, выпьем, подождать до более позднего часа, подождать до… никогда.

Мое сердце колотится, а Марк не отвечает. Если он…

Он защищает себя, или меня, или думает о других утешительных причинах, которые не унизят ни его, ни меня. Я чувствую, как унижение ползет вверх, из живота, по груди, добирается до лица, пока голова моя не начинает гудеть от унижения.

Марк очень осторожно откладывает бутылку и штопор, подходит ко мне и берет меня за руки, держа на расстоянии.

— Уна, ты уверена?

Это уменьшает один из моих страхов.

Я киваю.

Он притягивает меня ближе, наклоняется и целует меня.

— Мне бы очень этого хотелось.

Его прикосновения смывают прочь остальные мои страхи.

Мы уносим вино в гостиную и зажигаем огонь, хотя холода вовсе не чувствуется. После езды у меня сна ни в одном глазу, но я вовсе не устала, и он тоже. Мы устраиваемся вместе на софе, и я чувствую тепло огня на лице и наблюдаю, как огонь золотит лицо Марка. На этот раз дело не в утешении, это больше, чем утешение: я все больше оживаю, стоит его мускулам шевельнуться или напрячься под моими руками. Его прикосновения на моих шее, плече, талии, его губы и язык пробегают по моей коже, слабый соленый вкус его пота и шуршание его волос по моей щеке.

Когда мне хочется сильнее прижаться к нему, я распрямляюсь и встаю, протянув руку. Марк тоже встает, и мы идем тихо и просто вверх по лестнице, в мою спальню.

От реки льется свет, водянистые клочки света — и нам не нужно ни больше ни меньше, не нужно задергивать занавески и отгораживаться от него.

Его рубашка уже расстегнута. Я распахиваю ее и стаскиваю с его плеч, а потом, пока вожусь с пряжкой своего ремня, Марк ловит мои руки и стягивает через голову мой топик. Как это легко! Даже глупая возня с молниями и крючками, даже смехотворность носков: нам легко друг с другом, со всем, связанным с желанием, связанным с телом другого и своим собственным.

Мы не торопимся, наслаждаясь каждой пуговицей, каждой складкой кожи, каждой смятой деталью одежды, отпихнутой в сторону, даже деликатным откровением: мягкой кожей сгибов моих рук, которые находит его язык, впадинками под ребрами друг друга, где мускулы уходят внутрь, его еле слышным стоном, когда я пощипываю темную плоть у основания его большого пальца, моим судорожным вздохом, когда он касается моей груди. Потом он обхватывает груди ладонями, их вес и жар наполняют его руки, и взгляд его затуманивается.

На что бы это было похоже тогда? Если бы я получила его — желание моего сердца, когда впервые в него влюбилась? Или это было бы таким, какой бывает молодая любовь: неуклюжим, приводящим в смущение, нетерпеливым, неловким? Это тайна — что могло бы быть, почти вызов. Уступили бы мы требованию наших тел даже тогда, схватив друг друга, как это делают другие молодые люди? Это зрелость достаточно мудра, чтобы смаковать каждое движение языка, каждый поцелуй, каждую дрожь.

Хочу ли я этого теперь так сильно, потому что слишком долго ждала? Так остро, что мое тело кричит: схвати его немедленно и тащи в себя до тех пор, пока мы оба не взорвемся — раз не смогла схватить его тогда?

Это… это конец, а не начало? А если конец, важно ли это? Я одна в мире, я сама по себе. Разве не могу я получить удовольствие там, где его нахожу, даже в конце?

— Профессор Уна Приор, — мягко произносит Марк, растягивая слога, смакуя их, смакуя и меня тоже.

Дыхание со свистом вырывается меж его зубов, и это заставляет меня отчаянно его хотеть: единственное существо, которое я хочу, единственное, что важно.

— Вы всегда были великолепны, Уна Приор…

И для него это тоже конец? Наслаждается ли он мной или самим собой? Ведь он наконец овладел — до конца овладел — тем, в чем моя семья отказывала ему так долго. Не потому ли он хочет меня?

Не потому ли он меня хочет?

При мысли об этом меня охватывает дрожь. Жар в животе утихает.

Я прикрываюсь, и холодею, и делаю над собой усилие, чтобы не откатиться в сторону.

Марк видит это, или чувствует, или и то и другое. Его руки оставляют меня, он отодвигается.

— Ты в порядке? Замерзла?

— Немножко.

— Вот, — говорит он, — давай залезем под одеяла.

Но когда я откатываюсь в сторону и он набрасывает на нас пуховое одеяло, я не поворачиваюсь, чтобы очутиться в его руках, я не могу заставить себя это сделать. Это было бы все равно что позволить ему овладеть моей душой.

Я чувствую, как он колеблется, его нерешительность — словно дрожь между моими лопатками. Потом он ложится за мной и обхватывает меня руками.

— Все в порядке. Мы не должны этого делать, если ты не хочешь.

— Я… — пытаюсь я заговорить, но что я могу сказать?

— Дело в Адаме?

Я киваю, потому что не могу лгать вслух, и, кроме того, если я заговорю, то заплачу. А потом усталость снова наваливается на меня, и, что еще хуже, мили дороги, езда за рулем и разговоры, глаза Гарета, который смотрит на конец своей рабочей жизни, зазубренные балки и тени Шерифф-Хаттона, Энтони, которого я никогда не знала, Елизавета, которая познала мое вдовье горе лучше, чем я знаю его сама, и Адам, владевший моим сердцем, хотя и не моей душой, и чьим сердцем владела я сама.

— Ты хочешь, чтобы я ушел? — спрашивает Марк, очень нежно, после долгого молчания.

— Прости.

— Ничего. Я понимаю.

Он скользит прочь от меня и, только одевшись, присаживается на корточки рядом с кроватью, чтобы посмотреть мне в глаза.

— Но ты уверена, что ты в порядке? Я мог бы остаться внизу, если ты не хочешь быть в доме одна.

— Нет, со мной все будет в порядке. Мне просто нужно поспать.

— Конечно.

Он гладит меня по голове, всего один раз, потом наклоняется, чтобы поцеловать меня в лоб перед уходом.

— Спи спокойно.

К тому времени, как я слышу звук закрывшейся передней двери, я проваливаюсь в сон.


Посреди ночи я просыпаюсь, в жару и в поту, и встаю, чтобы пойти в ванную. На лестничной клетке, сразу за дверью комнаты, стоят мои сумки. Марк, должно быть, тихо внес их вверх по лестнице и поставил здесь перед тем, как ушел.

«Ты в порядке?» — спросил он.

Он делал, что мог, до самого конца.

«Полагаю, это конец», — глупо думаю я, но горе так утомительно. Я засыпаю.


Когда я просыпаюсь снова, полуденное солнце врывается в комнату яркими пятнами. Я потягиваюсь, чувствуя, как мое окоченение смягчается и оттаивает, потом вспоминаю.

Итак, похоже, это был конец, с какой стороны ни посмотри. Мягкий, печальный свинец в моем животе так хорошо знаком мне, что я даже не должна спрашивать, что это такое.

«И все-таки я буду относиться ко всему легче и спокойней, тщательно оденусь», — думаю я.

Технически это тоже знакомо.

Может, стоит пойти в один из новых-старых пабов, чтобы пообедать там или просто поужинать, расслабиться после нескольких хлопотливых дней.

Именно.

У меня было несколько хлопотливых дней. Вот и все.

Позже я позвоню Гарету: договорюсь приехать завтра, чтобы с ним попрощаться. У меня немного вещей, которые нужно уложить. Может, я побалую себя и возьму такси до аэропорта.

Я принимаю долгую горячую ванну, распаковываю маленькую сумку, которую брала в нашу небольшую поездку. Осталось немного чистой одежды, но на сегодня хватит: джинсы и свитер.

Я прибираюсь, бросаю кое-что в стирку. К тому времени, как я пью кофе и ем тост, уже три часа, и я думаю, что полностью проснулась, но звонок телефона заставляет меня чуть ли не выпрыгнуть из кожи. Я беру трубку.

Может быть, это…

— Алло?

— Уна? Лайонел. — Его голос ощущается как удар. — Ты получала вести от Иззи?

Я пытаюсь вернуть себе хоть каплю здравого смысла.

— Она позвонила, когда мы были у Фергюса. Сказала, что организовала перевозку на корабле. Конечно, она против всего этого дела, но я понятия не имела, что она так поступит.