— Она не станет плакать в нашем присутствии, — сказал Том. — Это не в ее правилах. Она дотерпит до того момента, когда останется одна.

Поэтому когда однажды утром во время приступа бессонницы я спустилась в кухню и обнаружила ее беззвучно рыдающей, пока она гладила нижнее белье мужа, которое она, очевидно, выстирала накануне вечером, после того как мы легли спать, я почувствовала почти облегчение. Ее плечи вздрагивали, и целые потоки слез лились на белые трусы и утягивающие жилеты. Интересно, почему ее белье никогда не становится серым? И как у нее получается рыдать так бесшумно и так изящно? Я размышляю над своими собственными эмоциональными выплесками: соленая смесь воды, соплей и слюней, и я, опухшая и покрасневшая. Мне требуется мужской носовой платок, чтобы утереться. Петра, напротив, слегка промокала уголки глаз маленьким кружевным платочком с вышитыми на нем розочками.

В углу стояли три больших черных мешка для мусора, водном — полосатые рубашки, которые ее муж надевал на работу. Он считал себя достаточно смелым, чтобы щеголять в носках ярких расцветок, при наличии темных костюмов и галстуков. «Бухгалтеров считают консервативными, — всегда говорил он. — Никто не хочет иметь дело с эксцентричным бухгалтером». Был мешок с пиджаками из эры шикарно-небрежного гардероба, рассчитанного на рискованные решения ради случайного клиента, а также то, что могли предпочесть другие посетители: блейзер с большими медными пуговицами, более спокойный спортивный пиджак или даже классическая пиджачная пара. На полу валялись большие черные веллингтоны[56].

— С вами все в порядке? — Я крепко взяла ее за локоть и держала, пока она не опустила испускающий пар утюг.

— Это непросто, Люси, — сказала она, деликатно сопя.

— Зачем вы все это гладите? — спросила я мягко.

— Я не могу отправить их мятыми в благотворительное заведение, — ответила она, потрясенно глядя на меня. — Ведь все же будет понятно…

Петра продолжала раз в неделю стирать простыни даже в тот трудный период. Ее нижнее белье было всегда выглажено. А морозилка оставалась наполненной пищей домашнего приготовления, хотя и в маленьких, печальных, завернутых в фольгу порциях на одну персону, вместо двух. Их редко съедали.

Я держусь за этот образ, чтобы пробудить в себе чувство симпатии к ней, которое серьезно пострадало, когда я открыла свой рождественский подарок вчера поздно вечсром. Она купила нам обеим — моей матери и мне — по экземпляру книги «Одевайтесь правильно. Одежда на все случаи жизни» Тринни и Сюзанны[57] и вручила их нам с большим волнением.

— Я подумала, что мне следует подарить их вам сейчас, на тот случай, если они пригодятся в праздничный период, — сказала она.

Моя мать беспомощно посмотрела на подарок. За исключением новостей телевизор она почти не смотрела, начиная с 1980-х. Имена Тринни и Сюзанны ей ни о чем не говорили.

Мама делает большой шаг от холодильника. Очевидно, она до сих пор не заглянула в книгу, ибо ее рождественский облик создан живописным ансамблем из юбки с порванной каймой, которая болтается сзади, и сорочки — выглядывает из выреза горловины ее расстегнутой рубашки и из-под неровного подола юбки. Я помню, что она носила эту полосатую сорочку, еще, когда я жила здесь, рубашка в нескольких местах наскоро заштопана. Все какое-то кривое.

«Скорее, ломовая лошадь, чем чистокровное животное», — думаю я, мысленно сравнивая ее с Петрой. Моя мать даже наложила косметику. Но она не умеет этого делать и, вероятно, воспользовалась тем, что купила лет десять назад. Тональная основа наложена слишком толсто, она слишком масляная и собирается в морщинах на лбу и вокруг глаз, поэтому, когда мама смеется, оттуда вытекают маленькие струйки. Губы накрашены грубой оранжевой помадой, а щеки ягодно-красные от румян.

Беззаботное отношение моей матери к своей внешности обычно привлекало своей оригинальностью. Но теперь она выглядит просто растрепанной и старой. И я чувствую внезапное желание защитить ее от беспощадных глаз. Такая сентиментальность внове для меня, и впервые я осознаю, что баланс в наших отношениях сместился и что наступает время, когда мне придется брать на себя все больше и больше ответственности. Я чувствую, как у меня перехватывает дыхание при мысли о той тяжести, что ждет меня впереди.

Мои чувства по отношению к матери достаточно прямолинейны, потому что она в основном простая. Здесь нет эмоционального шантажа. Нет пассивно-агрессивного поведения. Нет критики моих способов воспитания детей, единственно лишь постоянное недоумение по поводу того, что ее дочь предпочла отказаться от карьеры. Ее система верований претерпела незначительные изменения со времени моего детства, и за эти годы ее устойчивые убеждения стали утешительными в их предсказуемости. В большинстве своем они принадлежат другой эпохе. Ее феминизм отлит со штампа Бетти Фридан[58]. Она была приверженцем лейбористской партии Нила Киннока[59], а не Тони Блэра. Я знаю, она надеялась, что, когда я вырасту, мой компас будет указывать на те же ориентиры, но мне ничто никогда не казалось постоянным. Я по-прежнему с легкостью могу вставать на точку зрения другого человека. Слишком сильно верить во что-то кажется мне почти безрассудным. Страх, что появление детей привяжет ее к кухне и подвергнет опасности ее с таким трудом завоеванные свободы, означал, что большую часть нашего детства она от нас сбегала. Как будто все будет прекрасно, пока она продолжает движение. Она боялась уступить материнским инстинктам, если они могли оказаться непреодолимыми. Часто физически она находилась рядом, а ее мозг где-то в другом месте, по большей части он был занят какой-нибудь книгой или чем-то еще. Мой брат упрекал ее за неспособность строить долгосрочные отношения из-за лабильности эмоциональной сферы.

— Ты ведешь себя как какой-нибудь персонаж из практики психотерапии, обвиняя родителей в собственной несостоятельности, вместо того чтобы взять на себя ответственность за свою судьбу, — заявила я ему во время нашего последнего ристалища, вскоре после того как его последний роман, длившийся два года, закончился ничем.

— Если я веду себя «как какой-нибудь персонаж из практики психотерапии», то это, вероятно, потому, что я и есть персонаж из практики психотерапии, — вернул он мне реплику; психологи умеют соглашаться так же виртуозно, как и возражать. — Просто ты еще не достигла уровня абстрактного мышления, позволяющего тебе понять, что наше детство было отравлено.

— У всех родителей есть недостатки, — парировала я. — Безупречных не бывает. То, к чему они должны стремиться, — быть достаточно хорошими.

— Ты начиталась Винникотта[60]! — с укором сказал он.

— Не понимаю, о чем ты!

— Это теория Винникотта! Достаточно хорошая мать… начинается с почти полной адаптации к потребностям своего младенца, а затем ее адаптация снижается, и она учитывает интересы малыша все меньше, в соответствии с его возрастающей способностью справляться с ее несовершенством.

— В таком случае Винникотт молодец! — воскликнула я. — Такие, как ты, готовы зарыть матерей в землю. Вы возвели целый горный хребет инстанций! Эксперты наверху, родители у подножия. Вот почему те бедные женщины попали в тюрьму! Их ложно обвинили в убийстве своих младенцев на основании одних лишь умозрительных доказательств ученого мужа, которого они и в глаза не видели. Это ли подход к решению проблемы матерей? Получается, как в Гуантанамо: ты виновен, пока не докажешь свою невиновность.

Да, я согласна, у моей матери есть недостатки. Но даже когда я была подростком, не существовало ничего такого, чего я не могла бы обсудить с ней, если бы захотела. Она была практична и не бросалась с порога осуждать что бы то ни было. В отличие от семьи Тома, где я изо всех сил тщилась расшифровать разговоры и правильно истолковать взгляды — как тот, кто впервые попадает во Францию, в конце концов, понимает, что те или иные вещи часто являются противоположностью того, для чего они предназначены, — в нашей семье было мало скрытого. Были длинные шумные споры допоздна, недопитые бутылки вина, после которых убирались на следующее утро. Большинство споров оставались открытыми, и было много словесной невоздержанности, чаще всего со стороны матери, ибо отец все же имел более основательный, с использованием аргументации, а не одной лишь интуиции, подход к дебатам, однако предметом обсуждения могло быть все. Запретных тем не было. Мой брат беспощаден. Но я-то знаю, как трудно приходится женщине!

— Может быть, вы попробуете? — слышу я вдруг, как ледяным тоном произносит Петра. Она передает моей матери деревянную ложку, помахивая ею, словно мечом, перед ее физиономией. Глазурь на ложке столь же тверда, как и выражение лица Петры. Она застегивает верхнюю пуговицу своего кардигана. Линия фронта откатилась назад.

Моя мать — о, может ли она не принять вызов? — изо всех сил старается заставить белую массу двигаться. Но ее слабых сил не хватает. Масса слегка смещается, и в этот острый момент она находит выход из положения, несмотря на то, что эта огромная, цилиндрической формы глыба очертаниями и прочностью напоминает шлем викинга. Если уж сила воли моей матери не может сдвинуть ее, то и ничего не сможет, разве что топорик для льда.

— Я разделю глазурь пополам и выложу нижнюю часть на кекс, — вызывающе произносит она, указывая на буфетный ящичек, где лежат ножи.

Я открываю его. Мне хочется, чтобы она выиграла эту битву, потому что обстоятельства сложились против нее. Ящик с ножами плохо и с трудом открывается, и когда мне, наконец, удается см о выдвинуть, я нахожу внутри много разных вещей, но ни одного острого ножа.

— А у нас ни одного и нет, с начала восьмидесятых, — беспомощно произносит отец, взглянув на меня, и снова утыкается в газету, в своем блаженном неведении относительно разворачивающейся у кухонного стола драмы. Петра заглядывает через мое плечо в ящик. Я чувствую, что она критически оценивает его содержимое. Старые счета, разрозненные игральные карты, пробки, пластиковые крышки, какой-то некролог, вырезанный из «Гардиан», поржавевшие насадки для выдавливания глазури различных размеров, обрывки веревочек разных цветов, зерна риса, овсяной крупы и другие неидентифицируемые остатки, нашедшие здесь пристанище за многие годы. Снаружи, за окном, истошно блеют овцы, будто обсуждая эту свалку. Они чувствуют усиливающееся драматическое напряжение.

— Может быть, я разберусь с этим? — нетерпеливо спрашивает Петра. Не дожидаясь ответа, она вытаскивает ящик и приступает к разборке. — Как дети будут прилаживать северного оленя и Санта-Клауса на такой глазури? Она тверже бетона, не откусить, — говорит она, энергично сортируя хлам по соответствующим категориям. — Почему бы вам не позволить мне начать сначала?

— Потому что я всегда делала так! — жестко отвечает моя мать.

Очень сомневаюсь, что она вообще когда-либо делала глазурь, и меня приводит в недоумение, почему она продолжает упорствовать в своем обмане. Просто это не ее область знаний, и обе женщины были бы более счастливы, если бы Петре позволили взять на себя заботу обо всем, касающемся рождественской еды.

— Может быть, мне приготовить жареный картофель? — дипломатично спрашивает Петра, которая в данный момент явно одерживает верх. — Думаю, вы согласитесь, что если посыпать его манной крупой, а не мукой, прежде чем ставить в духовку, у него появится хрустящая корочка.

Ее рука тянется к миске с фруктами. И прежде чем успевает дотянуться, я понимаю — она хочет выбросить подгнившее яблоко, которое лежит сверху.

Моя мать идет в кладовую, и я следую за ней.

— «Б» для «бастард»! — кипятится она.

Я прикрываю дверь, чтобы поговорить с глазу на глаз.

— Сейчас для них трудное время, — объясняю я. — Чем больше они волнуются, тем больше занимают себя уборкой. Просто постарайся понять их и воспользуйся этим. Не принимай все на свой счет. Петра гордится своими хозяйственными способностями, они являются частью ее натуры. У тебя есть много другого, так что будь великодушной.

— Для меня это тоже трудное время, когда они оба здесь, — говорит она, опускаясь на табурет и, к несчастью, случайно задевая концом туфли мышеловку. — Я думала, что решение переехать в Марокко сделает ее более сговорчивой. Не могу поверить, что она способна быть чем-то столь пылко увлечена. Так мучиться из-за какой-то там глазури!

— Ей нравится соблюдать ритуал, это ее успокаивает. Это привычно. Вот ты, когда каждый год читаешь вводную лекцию о Д.Х.Лоренсе своим первокурсникам, ты ведь знаешь, как они отреагируют на слово «влагалище» и ему подобные, — говорю я. — А ведь ты нарочно хочешь вывести ее из себя этой глазурью! Именно потому, что она уезжает в Марокко! Ты хочешь, чтобы она соответствовала твоим ожиданиям. Мне кажется, тебя задела эта поздняя искра свободы в ее жизни, и потому ты стараешься загнать ее назад, чтобы она знала свое место. В любом случае она знает толк в глазури.