Пусть они услышат,

Те, кто будут после.

А Гелия почувствовала, что его рана глубока и он близок к смерти. И если он не встанет… И тогда всей силой своего существа и того света, который, она сейчас знала, нельзя потерять, она взмолилась. «Благословение человеческое сильно, раз так сильно людское проклятие. Пусть живет сквозь века. Пожалуйста, иди. Не дай нам остаться в безмолвии, и этим ахейским воинам, и их детям, детям их детей. Наши храмы в земле. Но ты слышишь нас? Позови их, пусть придет к ним твоя песня, и сквозь века и тысячу лет пусть живет в ней и наша радость, наши свет и красота. Мы будем ждать и тысячи лет, когда они о нас вспомнят». И он медленно поднялся и, спотыкаясь, пошел. Каждый шаг был тяжек, было больно, но кто-то так ждал, что он дойдет.

И упав на пороге хижины рыбака, он прошептал:

– Меня посетила муза.

Прошли дни, дочь рыбака прикладывала к его ране целебные травы:

– Теперь ты будешь жить. Что за слова шептал ты, аэд, так светло и спокойно звучали они. Так величественно. Ты вправду услышал их у богов?

– Ты спасла меня, ты, девушка, и еще богиня или муза. Я теперь буду жить долго.

Пена разлеталась у их ног

– Пена морская, великая пена морская. Заря, я снова вижу тебя. Смотри, рассвет.

Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос10, и стал петь свои песни рыбачке, отцу ее, пришедшим послушать его соседям спасенный от смерти Гомер.

И век пройдет.

И еще век

И тысячелетия…

Она смотрела на священную гору Гюхту и слышала ветер. Когда это будет?

Куда идем – ведают боги,

Почему поем – одни боги знают,

За Тавридой, краем неистовых тавров,

Кто-то о нас вспомнит.


Мхи спускались с елей в чащобах Руси. Гелия никогда не видела такого леса. Человек же в коричневом корзно с блестящей фибулой на плече, казалось, был рад, что дошел до этого места.

Лесная тропа была вся во мху. Она вилась то вдоль болота, то между невысокими холмами, поросшими разноцветным мхом, то серебристым, то бирюзовым. Усталые ноги мягко утопали в нем. Из него вырастали огромные ели. Темные их лапы тоже поросли серебристым лишайником. Человек в коричневом корзно глубоко вздохнул.

– Вроде бы туда иду. Место-то красивое.

Среди мха стояли кресты на маленьких холмиках. О, здесь можно найти больше, чем глупое счастье. Здесь можно найти забвение. Когда идешь по мягкому мху между высокими елями к маленькому тихому озеру. О, Господи, дай мне забвение зла.

Что-то показалось ему между еловых ветвей. Он подошел ближе. Перед ним среди елей стояла деревянная церквушка, было это так неожиданно, как встретиться в дремучей глуши с

человеком. Он давно заметил, что церкви, как люди – у каждой свое лицо и свой нрав. Она будто смотрит в тебя. Он подошел ближе к крыльцу, задев еловую лапу, поднялся по темным ступеням, скрипевшим под ногами. В душе было тихо. Открыл дверь. Никого. Полумрак. Икона, сбоку висело полотенце. Свеча. Он зажег ее, постоял и вышел. Сел на поваленное бревно рядом со входом. «Здесь живет кто-то». Он смотрел и смотрел… как сказочно стройно стояла церковь среди елей – все виделось, как во сне, теплели бревна, когда падало на них солнце. Она как живая… Потом стало смеркаться. Ее тихая красота завораживала.

Он услышал, как в тишине заскрипели ступени. Кто-то поднимался на крыльцо. Потом сквозь окошко вновь засветилась свечка.

Он приподнялся. «Кто же здесь живет?» Рядом не видно ни монастыря, ни села, ни даже деревни. Он решил ждать. Темные ели сторожили церковь, обступили, спрятали ее в своих лапах. Иногда скрипели ступени, и кто-то входил и тихо затепливал свечку перед темным образом. Тогда сквозь еловые лапы брезжил огонек из окна церкви и веяло теплом. Ели хранили тайну. Те, кто здесь жили, не того просили у бога, что люди на быстрых реках в шумных высоких городах. Они в глуши берегли свое диво.

Похожий на монаха человек с длинной бородой задул свечку, спустился с крыльца, и вдруг остановился. Его широко раскрытые детские глаза на старческом лице испуганно смотрели на незнакомого мужа в коричневом корзно. И тот сам удивился, увидев этот взгляд. Он низко и почтительно поклонился в пояс.

– Мир тебе, отче. Благослови странника, что зашел в ваш край.

Старик тихо спросил:

– Откуда ты, сын мой, и что привело тебя к нам?

– Ты будто испугался меня, отче. Я с добром к вам, а не с лихом. Зашел я к вам, сам не знаю как. Может быть, судьба меня привела. Скажи, кто ты, отче, и кто построил сию дивную церковь?

– Подожди меня здесь, коли ты в дороге. – И старика и след простыл. Только ели за церковью чуть шевельнулись. Церковь стояла безмолвно. Но когда муж в коричневом корзно подошел к крыльцу, то в траве у порога увидел краюху хлеба, покрытую платом. Никого не было видно. «Где же он, чего он так испугался?» И он задумчиво дотронулся до меча. Ах, да, – снял его и положил у порога. Вдруг у крыльца появился еще монах. Он был маленький, худенький и кособокий, одно плечо у него было выше другого. Шел он с вязанкой хвороста. И в глазах у него тоже было что-то широко распахнутое, как и у предыдущего монаха, но увидев мужа в коричневом корзно, он поступил совсем по-иному. Всплеснув руками, он выронил хворост.

– Ты к нам? – и лицо его будто осветилось. – Идем скорее к отцу Иоанну.

Без этого монашка муж в коричневом корзно не нашел бы запрятанный за елями монастырь. Он был деревянным, маленьким: несколько келий и прямо перед ними тихое лесное озеро, из которого вытекала журчащая речка. Монашек провел его в одну из келий.

– Здравствуй, странник, – сказал отец Иоанн, игумен этой малочисленной братии. Лик его был строг. – Ты пришел сюда к нам, живущим среди елей. Что ищешь ты и чего ты ждешь, чего хочешь ты?

Дверь кельи была открыта, пахло хвоей и озерцо тихо плескалось рядом.

– Отче, я пришел за забвеньем. Я хотел бы остаться здесь, принять постриг и обет молчанья. Лишь одно я хочу оставить себе из мирской жизни – эту фибулу.

В спокойном лице игумена появилось удивленье.

– Я знаю, что за чудный ты муж. Послушай меня, – и он указал на маленького монашка, – когда горел наш собор, многие пытались спасти оклады многоценные и каменья, а Евлампий11, несмотря на свой малый рост и слабые силы, унес иное. Он даже не взял с собой хлеба. В пути претерпел он и голод, и хлад, но не бросил его – и чистый пергамент до сих пор у него в келье.

– И ты дал бы написать на чудесно спасенный пергамент мои грешные речи?

– Он – его, ему и решать. Поживи с нами, коли любы тебе мы и место сие. У нас хороши рассветы. А потом и решишь, добро ли то, что надумал.

Муж в коричневом корзно молча помогал в лесных трудах тщедушному Евлампию. Ему не хотелось говорить, но трудно было не отвечать кроткому монашку, так смотревшему на него. И встречая этот ждущий взгляд, он разговаривал с Евлампием по вечерам, сидя на берегу озера. Его молчанье, вскормленное на жестокости зла, охватившего мир, разбивалось об эту неизъяснимую, неожиданную кротость тихого монашка.

– Смотри.

Над черными елями догорал закат, неистово и яростно. Муж в коричневом корзно так и впился в него глазами. И в его растворенном до дна сердце острием пульсировала боль.

Цветы пахли на лугах. Кровью напоили землю. За дальним морем…

– Тихо у нас озерцо лесное плескалось. А я пою о море, о многошумящих волнах. О пене соленой и ясных звездах. Словно ветром морским повеет в сердце.

– О чем ты, Евлампий?

– Я слышал эту песню далеко отсюда, там, за Сурожем и Афоном, в землях греков, где всегда тепло, как у нас весной. На, выпей, я сделал для тебя этот настой из весенних трав.

– Почему ты так заботишься обо мне, Евлампий, я не болен.

– Прошу тебя, выпей. А я расскажу тебе о своих путях, ты ведь любишь об этом слушать.

Настой был нежным и горьким, он таял на губах, как первый поцелуй.

– И я сказал себе: прощай, Русь, с твоей нежно-тоскливой болью, мой путь далек, я хочу увидеть море… И я приехал в древний Сурож, где тихо плещется море, пахнут горные травы и можжевельник..

И я подумал, как блики солнца играют на скалах, так приходит к людям светлая песня.

– Спасибо тебе, Евлампий. Я просил у бога забвенья, и вот я здесь. Почему ты так на меня смотришь?

– Ты сказал – забвенья? Ты хочешь забвения? Разве ты знаешь, что это такое? Послушай, мне не дано дара слова. Но я тот, кто его услышит. И мне легко сделать, чтобы его слышали другие. Я буду переписывать.

– Слова умерли во мне. И тебя, и меня никто не вспомнит.

– Я раньше тоже так думал. Все знают, как ты был обижен, когда князь изгнал тебя за ту песню. А теперь вот уже нет князя, все погибли на поле брани.

Люди идут в открытую Господом дверь уже тысячу лет… И что же?

Я видел, как горел собор тогда, и книги.

– Послушай, тебе Бог дал слово и судьбу…

– Слово и судьбу? Как ты это сказал? Словно в древних писаньях.

– Разве слово не судьба? Я запишу твои слова, и перепишу еще раз и отнесу в другой монастырь. А потом, я знаю, купцы едут в Новгород, я отдам и им.

Муж в коричневом корзно с удивлением смотрел на Евлампия.

– Ты будешь их переписывать и они будут снова гореть?

– А я еще раз перепишу. Все не сгорят. Наши свитки горят, наши песни живут. Что скажешь ты, странник?

– Я скажу:

Горе текло рекой черной по земле русской. Травы никли…

Это нельзя пережить, это нельзя забыть.

Я хочу побыть один, Евлампий.


Мы тогда жили в палатке на берегу маленького лесного озера. Поездка казалась неудачной, так как небо надолго заволокло тоскливыми облаками. И вдруг перед отъездом я увидел на нем розовую полоску. Я подошел к озеру, и в самом деле внизу тучи приоткрылись, и оно зазолотилось на темно-синих волнах красноватым отблеском дорожки. Я сел на нос лодки, солнце появилось так спокойно, будто хотело что-то сказать. Мне почему-то захотелось встать, слова приходили на ум из какой-то таинственной глубины памяти:

Дай мне узнать силу древнюю,

Силу великого откровенья.

Оно было всего минуты три, потом исчезло. Сколько всего пережил в своей жизни, и вдруг в какой-то момент понимаешь, что с тобой говорят, или что тебе дано увидеть, услышать.


Он сидел на берегу озера.

Вначале она встрепенулась, блеснула в небо.

Гулко и протяжно загудел колокол.

Он долго следил глазами ее полет,

А потом подумал, так оно и приходит.

Тихо и нежно шумели высокие травы. Евлампий робко сел рядом с ним и прошептал:

– Я, словно птенца в ладони, песню теплую взял.

– Зачем ты повторяешь мне мои прежние речи? Это было давно.

Евлампий виновато и ясно смотрел на него.

– Прости, если я тебе докучаю. Но ведь ты и меня наделил словом и судьбой. А красота излечит и душу и тело. Это тоже ты говорил.

И он вдруг подумал – все дело в том, что глаза Евлампия похожи на тихую прозрачную волну у ног. Это через него прорастали травы весной и он носил в себе никогда не разгаданную чистоту озер и крики птиц.


И он швырнул боль. И она стала черной, потом раскрылась, как яркий красный цветок. Там, где она упала, земля была мокрой, поднялись высокие травы.

– Евлампий, ты помнишь эти песни, что слышал в дальних краях за Афоном?

Монашек радостно кивнул:

– Если ты позволишь, я пропою тебе их. Это слова от Омира12.

Соловей звенел в кустах. Все было тихо и просто. И радость казалась возможной.

Всю теплую весеннюю ночь читал монашек нараспев спокойные и светлые строки, радуясь, что муж в коричневом корзно так задумчиво слушает его. И сквозь грязь, боль, поруганность всего и вся вдруг проступала красота.

Тихое озерцо плескалось у их ног.

– Смотри, рассвет.

– Да, встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос.

Эос – что наша заря-зарница.

– Как ты сказал? Повтори.

– Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос.

Муж в коричневом корзно вдруг поднялся и пошел вдоль озера. Там, где из него журча вытекала речка, он остановился, встал на колени. Травы высокие и влажные. Он опустил в них руки. Это нельзя пережить,

Это нельзя понять,

Но это можно спеть.

Трава шумела. И с той страстью, с которой создается на земле все высокое от пирамид до песен, он зашептал:

И вот вернулся я к тебе,

Прости, о слово.

По тропам рыскал я ночным

гонимым волком.

Ты в тишине купальских трав родилось.

Взлетишь в небо – и никто не остановит,

цветами распустишься – не вытоптать,

Уйдешь вглубь корнями – не вырвать тебя.

Ему нравилось дышать этим воздухом и как падали слова на землю, как тяжелые капли крови или любимая, отдающаяся женщина на мокрую траву.

Ты в тишине высоких трав родилось,

по тропам рыскал я ночным гонимым волком.

И вот вернулся я к тебе.