«В Уре же это было, наверное, до жути красиво: звуки арф, пурпурные одежды женщин, у многих на головах прекрасные уборы со сверкающими золотыми или серебряными лентами. А у

одной девушки серебряная лента оказалась не надетой, ее нашли рядом на земле, хорошо сохранившуюся. Эта деталь, давшая археологам возможность восстановить убор шумерских женщин, вдохновила нашего неизвестного автора на его необычное произведение…

И когда я прочитал эти строки, а потом взглянул на пирамиды Хеопса и Хефрена за окном, меня вдруг внезапно охватило какое-то тревожное и странное чувство, как будто я невзначай коснулся важного, страшного вопроса человеческой истории. Смутное чувство. Я бы назвал его архаическим. Говорить о нем подобало бы, наверное, с той величественной простотой, с которой Тацит, «без гнева и пристрастия, («sinae irae et studio»), писал о кровавых убийствах во времена Нерона. А в то же время прочитанные мною записи были достаточно наивны и неумелы. И сами факты о девушке из Ура известны даже студентам, я тоже не раз красочно излагал их на лекциях. Почему же сейчас это так странно на меня подействовало? Может быть потому, что я видел перед собой пирамиды, подсвечиваемые прожекторами? Я отхлебнул еще виски. Это было неожиданное чувство безмерной древней боли. Остановить кровавую цепь зла – и словно неясный свет, брезживший как катарсис древнегреческой трагедии.

Я отложил листы и долго смотрел на пирамиды.

Утром встал рано. По совету Александра Владимировича я собирался провести несколько дней в Саккаре, в том месте, где раньше был Мемфис, древняя столица Египта. Осмотр я решил начать не с пирамиды Джосера, его главной достопримечательности, а с окраин. Вчера я виделся с египетским археологом, другом Александра Владимировича, и он рассказал мне о нескольких вновь открытых гробницах – мастабах и очень советовал их посетить. О них же писал мне и наш профессор и даже приложил нарисованный от руки план, который мало чем помог. Найти эти гробницы оказалось непросто среди стоявших на песке многих похожих друг на друга мастаб. Я бродил и бродил между древними гробницами, положившись уже на волю случая, и вдруг в одном месте увидел ступени.

Куда они вели? Все остальное разрушилось от времени. Я остановился около них. Ступени возникали из песка. Шершавый, горячий, он заметал их, молчащий, разрушающий даже камень.

Они были мертвы, но ведь когда-то по ним ходили. Мне вдруг во что бы то ни стало захотелось услышать стук, ритм этих шагов. Легкий ветер от одежд женщин, уверенную поступь воинов.

Тысячи жизней возникали и исчезали, что от них осталось? Но их помнят камни.

И показалось, что я чувствую

тайное знание ступеней.

Я задумчиво прошел еще несколько шагов. Там стояла мастаба. Без особой надежды увидеть что-то необычное, я зашел в сумрачное помещение. Здесь можно было передохнуть от яркого солнца. Но когда глаза привыкли к темноте, прямо на той стене, у которой я стоял, я увидел фреску. Я зажмурил веки от неожиданности, в первую секунду подумав, что это мне, непривычному к такой жаре, просто кажется. Медленно снова открыл глаза.

И чей-то взгляд, тихий и ждущий. Как твое имя? Ты не Кассандра. Кто ты?

Ее жест напомнил мне вдруг ту женщину в моей жизни. Ту возможность. И неутоленность поцелуя, сколько их было до и после. И вдруг здесь, в древней египетской гробнице, я вспомнил именно тот. Тогда казавшийся случайным, здесь вдруг необъяснимо ставший единственной возможностью любви, мимо которой мы прошли оба.

Это внезапно вспыхнувшее воспоминание было таким пронзительно ясным. Мне представилось то, как позже я хотел сказать тебе нечто важное для нас обоих, но в комнату вошла моя жена, а по твоему телефону ответил мужской голос…

Что со мной?

Кто же здесь похоронен, откуда все это?

Таится ли здесь какая-то древняя история любви, которую мы никогда не узнаем, но которая может всколыхнуть на дне души случайного прохожего все задавленные прошлые чувства.

Я сфотографировал фреску и стал ее разглядывать. Женщина была нежно, тревожно красива. В ее позе и в выражении лица было что-то, что меня удивило. Я даже вышел в другое помещение; чтобы проверить то чувство, которое это у меня вызывало. Но изображение словно вновь притягивало к себе. Непонятное волнение охватило меня. Ее тонкие руки были протянуты, в них было ожидание, такое зовущее и доброе. Она кого-то ждала и, казалось, хотела что-то ему отдать.

Но на то место, куда она протягивала руки, свет не падал. Странное любопытство одолело меня. И не придумав ничего умнее, а, возможно, и кощунственнее, я зажег зажигалку. Слабый огонь на мгновенье осветил все колеблющимся светом.

Когда я вышел из мастабы и при ярком солнце обдумывал это и убеждал себя, что все просто и, возможно, эта недавно открытая мастаба с такой выразительной фреской (одни движения чего стоят) очень интересна и археологи, наверное, для сохранности решили прикрыть фреску стеклом, а в нем много чего отражается.

Я почти уверил себя в этом, потому что, если это не так, мне становилось не по себе. Я курил одну сигарету за другой, удаляясь от гробницы. Стараясь унять внутреннюю дрожь, вспомнил об известной находке статуи III тысячелетия до нашей эры, увидев которую на раскопе все египетские рабочие неожиданно сказали: «Это наш староста». Бывают такие удивительные сходства даже через тысячелетия. При желании кроме искусствоведческого аспекта здесь можно найти что-то мистическое. Но вероятнее тогда сходство было в своем роде этническое, в типе лица, фигуры. Сейчас мне надо было себя уговорить, потому что иначе… мне становилось не по себе.

Тот, на кого смотрел египтянин в древней мастабе, тот, к кому тянула тонкие руки хрупкая женщина – это был человек, рельеф человека, но его взгляд был мне знаком, он был похож на меня.


Я шел по песку туда, где виднелась пирамида Джосера, уже со странным спокойствием вспоминая, что никогда не видел застекленных фресок в гробницах Египта. Здесь в этом нет необходимости, в сухом климате они и так не разрушаются.

Стемнело. Запах древнего юга. Тайна:

И казалось, возможно счастье…

В том чувстве, которое меня охватило было все. Была и возможность любви, той, которую я не успел прожить, и вдруг я подумал о смерти. Древние египтяне писали о любви на стенах гробниц. «То, что сделано, сделано в сердце». Я ведь еще могу тебе позвонить, в жизни и любви всегда еще может быть продолжение… Но в смерти такой возможности нет. В смерти, как и в истории, нет сослагательного наклонения.

Когда некоторые люди гибнут, меняется ход человеческой культуры.

Неотвратимость рока. Фатум, перед которым склонялись древние.

На островах блаженных и в зловонных трущобах

я помнил тот голос.

Он входил в меня болью, он входил в меня светом.

Спасите мой разум.

И какая-то светлая сила, которая дерзнет бороться с роком.

У истории не бывает сослагательного наклонения. А так ли это?

Я шел по песку. Тишина пустыни и песня тьмы. Шальная мысль остаться ночью у пирамиды Джосера охватила меня.

О той культуре исчезала даже память, но они смогли нас позвать. Они нас зовут?

Что от жизни осталось, какой остаток?

Фрески Кносса найдут через тысячи лет.

Но в песнях Эллады звенит душа Крита,

На другом языке, но все тот же свет.

И я подошел к ней, пирамиде Джосера. Потрогал шершавую кладку рукой. Теплые камни дышали. Околдовывал воздух. И пронзившее меня чувство стало явью.

То была какая-то большая мысль о вещем знании и судьбе Кассандры. И эта мысль была нестерпима.

Я прижался щекой к теплым камням пирамиды.

Много позже я пытался понять, что же произошло со мной там. Позже, когда я узнал, что некоторые люди пытались мне воспрепятствовать и считали тот миг важным. Но они совсем неверно себе все представляли. Да и можно ли это как-то представить. Чувство. Светлое. Будто добрый голос дальнего друга. И спасающее. Не только меня. Как это объяснить? Там еще было слово, то же, что я услышал потом в Дельфах.

Итак, после посещения гробницы безумная мысль взобраться на пирамиду Джосера охватила меня. И мне это, как ни странно, удалось, вскарабкавшись по ее склону, я стоял на высоте. И там, на один миг я понял все… но лишь на миг. Завесу нельзя приподнять, но за ней есть ответ. Есть нечто.

То, что ощутил я, стоя на пирамиде Джосера, то, что не нашли даже древние греки, открывшие катарсис. То, что может изменить рок, даже если мир гибнет…

Это можно было назвать одним словом.

Остановить и смерть, хоть все смертны.

Нити парки сплетаются в нить Ариадны.

Отврати судьбу, отврати свой фатум.

К этому невероятному ощущению почему-то снова примешивалась мысль о судьбе, а потом о Шлимане.

И держась за теплый камень, я вдруг вспомнил. А ведь женщина на фреске, как и на эскизе Ингрид была в одежде с Крита.

Кто ты, критянка? Услышь меня.

Тайное знание ступеней.


Анна долго смотрела на него, во сне он вздрогнул от этого взгляда, перевернулся на другой бок.


– Подожди царя в этой комнате, – воин протянул Гелии чашу. Вино было темным и жгучим, факелы горели чадно и жарко. Она внезапно поняла, что слишком долго ждет его. Взглянув на стражника, задремавшего над чашей, она быстро вышла за дверь. Все коридоры были ей знакомы лучше, чем ахейским воинам, и скоро она оказалась в спальне и застыла у порога. Он крепко спал, у ложа стояла его царица. Она была в пышном праздничном одеянии и смотрела на царя. Во сне он вздрогнул от этого взгляда и перевернулся на другой бок. Гелия стремглав побежала по коридорам, и на аллее процессий прижалась к холодной колонне, стараясь различить в темноте гору Гюхте. И тогда снова увидела и услышала ту девушку, но теперь Гелия поняла, кто она и что ее ждет, и муку пророчицы, которой не верят…

«Завтрашний день, какое счастье, что ты скрыт от очей.

Счастливы те, кто тебя не знают».

И Гелия ощутила и ее, и свою обреченность. Пережить гибель мира и увидеть то, что ей открылось со ступеней дороги процессий, чтобы потом стать жертвой в кровавом чужом пиру? Неумолимость судьбы свершается… Так вот о чем предупреждал ты меня, купец. Но я все равно пришла б к тебе, царь. А теперь мне быть жертвой твоей царицы? Меня убьют. Как в древней песне: обагрить камень жертвенной кровью?

Вот так и окончится путь мой после гибели мира. Она с усталой покорностью смотрела на гору Гюхту. Протянула руки.

– Друг мой, далекий друг мой. Против проклятия слабо благословенье.

И вдруг услышала дальний голос, странные слова. И удивилась, поняв их.

Что ж, ахеяне, слез моих не увидите вы. Я украшу прическу жемчужного нитью и серебряной лентой. И тут до Гелии издали, из рощи за покоями царицы донеслась песня. Ее и раньше часто пели здесь критянки. И она вдруг именно сейчас поняла о чем та давняя песня.

Древняя песня из мрака.

Я не хочу быть жертвой.

Я поднимаюсь.

Ты разве не понимаешь?

Ты не понимаешь?

И швырнула ленту.

Гелия стояла и слушала, и в душе рождались вопрос и надежда.

Кто-то пел плач о девушке с серебряной лентой.

Племена уходят и племена оставляют землю.

Разве есть ответ на вопрос богини?

Я выбросила ленту, серебряную ленту.

Мой милый сказал:

«Швырни серебряную ленту».

Глухо звеня, упала она вдали от могилы,

От подземелья, где погибают жертвы.

Я не хочу жертвой быть принесенной.

Мой милый сказал:

Пойдем по светлым ступеням,

Зиккурат строили для пути

К светлому богу.

Упала звеня серебряная лента.

Воин нашел ее.

Почему люди не летают, как птицы?

Я бы вырвалась и полетела к морю.

Ты, странник, услышь – это

камни поют и кричат от боли.

О серебряной ленте, что жжет мне руки.

О девушки Ура, сорвите с волос ваши ленты.

Есть другое счастье, девушки Ура -

песни, что поют в лугах, цветы и птицы.

Туда, к далекому морю…

Если б люди умели летать, стали б они счастливей?

Ты смертью моею не станешь счастливей, царица.

Никто не станет счастливей чужою смертью.

Смертью девушки, что любила в городе Уре.

Но ты, песней моею станешь счастливей, милый

Ищите скорей у камней и у солнца ответа,

По ступеням идите, по скалам и зиккуратам.

Спросите,

для чего умирает девушка из Ура?

– Разве я могу наделить словом и судьбой? Что она поет? Ее песня разрушает мою силу. Она переворачивает мир. Слова, созданные женщиной, должно петь на языке женщин, – с ужасом шептал жрец, слушая ее голос, доносящийся из-под плиты, лежащей на могиле царицы.

Уже в гостинице я снова перечитывал этот странный рассказ: жрец, воин и стражник слышат эту песню. Вот оно – то чувство. Я вспомнил и как профессор говорил: «Судьбой и словом, что тут не понятно, мне иногда, Глеб, шумеры очень понятны».