Господи, где же этот Мемфис! В Египте? Ну, конечно, в Египте. Где же еще! Дамаск – понятно где. Примерно там, где она воображала себя Шахерезадой... Аравийская пустыня позади... Значит, сейчас караван на подходе к Иерусалиму, он в районе Мертвого моря...

Человек подкрался к сидящим у костерка людям. Запнулся... Нет, не запнулся, сделал вид. На землю сел, дует на палец. А сам подслушивает разговор на почему-то понятном Аглае языке. И не иврит, вроде... Шепчущиеся замолчали. Что они говорили? Про клад какой-то... Что, мол, тут, неподалеку, есть место, где спрятано сокровище. И будто бы его охраняет какая-то заколдованная женщина....

Не вызнав больше ничего, человек этот – он Аглае кого-то сильно напомнил и она все пыталась понять, кого именно?.. – поковылял дальше...

Ну-ка, давай-ка за ним, Аглаюшка! Ого, как больно по горячему песочку босыми ножками!

...Нюхач воровато оглянулся, пошарил глазенками по сторонам...

Наверное, подумал, что и за ним следят! Такие всегда чего-нибудь боятся...

– У единожды предавших вечно страх по поджилкам ножовкой водит... – сурово заключила Аглая и тут же отругала себя. – А ты еще перед ним сияла своими обнаженностями в ночи!

Она изумленно подняла брови, вспомнив жадно сглатывающего слюну мужчину с Тель-Авивского пляжа – и двойник его тут же пропал из виду.

...Откуда же все-таки взялся этот караван! – поставив ноги на перекладину стула, продолжала рассматривать диковинное кино вовсе забывшая о времени Аглая. – И места какие-то знакомые... Пейзажи почти лунные... И запах! Пахнет Мертвым морем, которое ничем не пахнет... Интересно! А это кто?

К людям, верблюдам, мешкам, шатрам...

К привалу...

С горы...

Да, вот с этой обожженной зноем горы спустился... очень осторожно спустился, как будто не веря глазам своим, как будто к миражу блуждающему... к этому люду разномастному...

Человек спустился...

...Он совсем близко. Еле идет... Тень – и глаза. Глаза – как черные вороны на остром шпиле. В глазах – мертвое солнце над морем умерших надежд... Он не верит, что спасен.

Он упал, не дойдя до лагеря... Он шепнул пересохшими губами: «Пить... пить...»

Он лежит у края каменной мантии и смотрит назад, туда, откуда пришел...

Туда, где ему была возвращена жизнь... Но он еще не знает этого...

Он не верит, что спасен.

И он никогда не узнает, как одна женщина – мало кому ведомо ее имя – любила когда-то. И сколько столетий ждала встречи – сегодняшней, дарованной случаем – чтоб передать талисман тому, в ком течет кровь любимого.

...Аглая, не отрывая глаз от крыла его носа, над которым дрожала черная паутина ресниц, налила воду в нащупанный стакан. Вода побежала по тонким стенкам прозрачным водопадом. На долю секунды женщина перевела взгляд на лужицу... И все. Ни верблюдов, ни торгового люда, ни мешков, ни шатров. Ни глаз, таких знакомых... И даже кисточек не осталось. Растаяли в воздухе, испарились.

Аглая заснула, положив голову на согнутую в локте руку...

За ее спиной сливался со светлеющим воздухом скорбный искристо-каменный силуэт женщины, сумевшей-таки рассказать часть правды о талисмане, сделанном ее возлюбленным...

С первой потухшей звездой растаял и силуэт.

Во сне Аглая увидела, что с Вульфом случилось что-то плохое. Если не беда.

Ведьма-вдова

Старик лежал в белом убранстве боли, пригвожденный намертво к своим мыслям.

Возле него сидела девочка-служанка – маленький бесстрастный стражник из иной расы.

Сегодня, в шесть часов утра умер его брат, отец Вульфа, барон фон Либенштайн.

Старик ждал Вульфа. Виноградовый цвет его глаз зеленел. Парафиновые пальцы чуть ожили. Он знал, что он решил.

Он жил с этим решением много часов, но лишь сейчас к нему вернулся дар речи.

Сегодня он расскажет Вульфу одну историю...


...Старик сразу узнал женщину на гравюре. Сразу вспомнил предания из семейных Хроник о юной вдове, сожженной на костре из-за любви к некому Иеремие. И решил...

Хроники эти исчезли раньше талисмана – еще до того, как из сияющего яйца высокого Германского духа вылупилась птица-смерть со свастикой на груди. Хроники стерегли стоглавые псы бдительности, но они пропали бесследно.


...Молодая женщина с ее дьявольской кошкой, ведьма – так гласили семейные Хроники – была сожжена принародно. Знатная немка, красивая... Тогда еще красивые женщины были в Германии...

На нее показали соседи – толстая аптекарша и ее аптекарь. За два шиллинга – смехотворную плату – они рассказали, что ведьма покупала у них деготь для изготовления колдовской мази. Они видели потом, как она, обмазанная дегтем с головы до ног, вылетала из трубы верхом на кошке. А кошка была не кошкой, а гоблином... Сначала они – богатая молодая вдова и ее гоблин – совокуплялись. Аптекари слышали животные вопли дьявольского оргазма... Они стояли под окнами... Правда, ставни были наглухо заперты...

Свидетельские показания зачитывались в суде. Но не эти, первоначальные. А другие, где окна уже были открыты и они, аптекарь с аптекаршей, своими глазами видели, как у превратившейся в дьявола кошки появился раздвоенный на конце огромный пенис, кошка упиралась копытами в изголовье кровати, а ведьма, хохоча, садилась на этот пенис, и, проклиная Бога, выкрикивала непристойности, которые они, почтенные граждане, не могут передать...


Протоколы опроса этих свидетелей находились в украденных семейных Хрониках.

Там были и письма, посланные из «ведьминской башни» – пыточной камеры – молодой женщиной, влюбленной в юношу из библейски древнего рода.

Письма Иеремии – ее возлюбленного – тоже были выкрадены...

Но Старик помнил их. У него была хорошая память...


...Чтоб спасти колдунью от огня, этот мальчишка решил отдать ей семейный талисман, отводящий беды. Ночью, тайно, он похитил его. Никто не мог подумать, что он на такое решится. Решился: верил, дурачок, что действительно за два шиллинга и по простоте душевной соседи оклеветали его любимую... Не знал, что это род его уберегал от ведьминых чар. Не знал, сколько пришлось соседям-аптекарям заплатить в действительности за ложный донос на святую... Смета расходов тоже в Семейных хрониках находилась...

...Узнал Старик эту женщину на гравюре. И Иеремию сразу увидел. В руке – талисман. В глазах – ад. Не успел передать семейную реликвию колдунье: ту сожгли на день раньше назначенного срока.


Он, Старик, сегодня расскажет эту историю. Он попытается искупить огненную вину предков перед этой женщиной. Он возьмет средневековый грех отцов-инквизиторов перед ней... перед тысячами сожженных... на себя.

Они пощадят... Эглаю. Они откажутся от талисмана.

Он уговорит Вульфа.

Приковав тем самым его к инвалидному креслу...

Или...

Но женщину трогать больше нельзя!

...Старик ждал Вульфа, который еще не знал, что на рассвете отца не стало.

А через несколько часов не станет и дяди. То есть – Старика.


Три дня – три раненных думами дня – Вульф выжидал. Так сказала Фаруда: три дня не тревожить Аглаю.

Он и не тревожил.

Она тревожила его.


...Она сидела у его ног, и песчаные ее волосы трогал не он, а ветер – хозяин Кейсарийского кладбища зрелищ...

...Она смотрела на него, придумывая какие-то глупости про рабынь, цариц и пастухов, – и не он, а мечта счастливила ее глаза. Он лишь потерянно блуждал в тумане этой мечты и не хотел уходить никуда...

...Она стояла на каменном пьедестале последней ступени древнего театра, маленькая, обтекаемая синевой огромного неба, а в спину ей вонзался кинжал его желания... и его немощи...

...Он видел, как сквозняк оживает от ее присутствия, звоня колоколами хрустальных слез люстры, как пьет она отраву чужой судьбы из книги великого мистика Гете и – помнит про огонь.

...Он шел за ней по зыбучему песку, он полз за ней... И жажда терзала его... И она была этой жаждой. Он звал ее... А она уходила, отпущенная им однажды...

...Он смотрел на грубые веревки, вонзившиеся в кружева ее кожи, и знал, что сейчас пламя в пылающих лапах утащит ее к небу, и ее не станет... Она уйдет от него...


Три сломанных тоской дня Вульф помнил, что гойку нельзя жалеть. Так велела Фаруда.

В последнюю безрассветную ночь он решил не послушать совета старой служанки.

Сейчас он спал. Тонкого шелка покрывало с тяжелыми золотыми кистями по краям, соскользнуло на пол...

– Вставай, – разбудил его голос Фаруды.

Мрак сна быстро рассеялся, уступив место другому.

– Сегодня умер твой отец, – сообщила старуха.

Вульф посмотрел на нее.

– В шесть часов. Я не стала тебя будить: ты три ночи не спал...

Она бросила ему одежду.

– Вставай!

Вышла из комнаты как нож из ребер.

Вульф встал, оделся, выпил кофе, черный, как горе.

Служанка вернулась за подносом.

– Дядя знает? – спросил ее Вульф.

– Он ждет тебя, – ответила ливийка.


Недобро смотрела резная мебель, скрипели двери, толстые ковры топили в своих узорах шаги, когда Вульф шел к Старику...

Низко опустившие головы старинные статуэтки провожали его детскими взглядами....

Закрытые зеркала шелестели белыми саванами ему вслед и шептали, шептали, шептали...

– Гой-ку-не-жа-лей... гой-ку-не-жа-лей... се-бя-по-жа-лей... се-бя...

Вульф резко дернул кольцо, вставленное в нос бронзового льва, распахнул дверь и быстро зашел в спальню, похожую на костел.

Пепел и прах смотрел на него сквозь бутылочное стекло глаз Старика.

На абрикосовых скулах сиделки плакали два черных жучка....


Вокруг Аглаи сгустилось одиночество и начало медленно и неотступно истязать давно привыкшую к его пыткам женщину.

Она не знала, откуда приходило это одиночество и почему пыталось ее убить, даже если вокруг была куча свидетелей. Одиночеству были безразличны и декорации, и герои на сцене Аглаиной жизни. Оно приходило и мучило.

Так, как сейчас – брало за горло и не отпускало часами.

Оно было глухо к музыке, безразлично к искусству... Оно было сильнее всего, придуманного людьми во спасение от него, одиночества.

Иногда Аглая обнаруживала его реальные причины. Часто это была скорая чужая беда, от которой уже сегодня душа содрогалась. Как правило – чужая беда. Своих бед у Аглаи было, слава Богу, немного...

Но в основном одиночество душило беспричинно. И чем беспричиннее – тем безжалостней...

Было лишь несколько мест на земле вне зоны его досягаемости. Одна лавочка во дворе Фонтанного Дома в Санкт-Петербурге, крохотный мостик в Венеции, над которым висит чужое белье, каменная мрачная ниша в Иерусалимской стене, с арабской стороны... И, конечно, Юркина дымная кухня.


– Странно... Это правда, странно... Последнее время... Да, последнее время мне не одиноко... Мне не одиноко... Странно... – убрав с горла руку, Аглая попыталась выпрямиться.

Но тут же получила пригоршню сухого бесслезия в глаза.

– Завтра все узнаешь, – сказало Одиночество и Аглая поняла его язык.


– Дядя! – позвал Вульф.

Зов проскользил по поверхности, так и не достигнув разума Старика.

– Дядя! – гладя синие вены, вытащенные крючками старости на поверхность рук, еще тише сказал Вульф.

– Он не слышит, – пропела фигурка сиделки.

– Не уходи! – Вульф прижался лбом к острой грудке Старика.

– Он не говорит, – мелодия слов служанки растаяла в органной тишине.


– Пойдем, Вульф! – позвал его голос другой служанки. – Оставь его сейчас. Он не узнает тебя. Пойдем со мной.

...Мебель, ковры, тонкий фарфор и старинная бронза – все молчало по пути обратно, когда он шел коридором занавешенных зеркал ...от Старика... заточившего свое решение в склеп беспамятства: дверь в лабиринт бессознательного уже захлопнулась за ним.

Двойной мираж

Был вторник. По вторникам Аглая обычно читала Старику. Но уже три дня ей никто не звонил.

Близился вечер. Предчувствия собирались в стаю, кружили над сердцем, внезапно разлетались. Смолкал их гомон, неслышимыми становились пророчества.

– Надо ли ехать? Конечно, надо!


...Она осторожно дернула покрытый патиной колокольчик. Дернула еще раз и еще. Никто не открывал. Стукнула о косяк. Тишина.

Аглая совсем уже было собралась уходить, как дверь медленно поползла внутрь.

Стая кликуш мгновенно взметнулась и закричала пронзительно:

– Случилось! Случилось! Случилось! Дверь открыл Вульф.

– Почему не Фаруда? – испугалась Аглая.

– Проходи, – услышала она.


Она шла за ним. Первый раз ей хотелось, чтоб этот мрачный, заставленный вещами минувших столетий коридор не кончался. Она не знала, чего и почему боялась, но страх сжимал обручальными кольцами ее тонкие пальцы. Он был очень живым, этот страх.