Мальчики — и те, что помладше, и те, что постарше, — любили танцевать с Талли и смотреть, как она танцует одна, подбадривая ее веселыми криками. Они подходили к ней, угощали ее напитками и смеялись ее шуткам. Все, кто целовался с ней, говорили, что она хорошо целуется; а те, кому она разрешала себя потискать, говорили, что у нее аппетитное тело. Она смеялась и делала вид, что не придает значения их словам, но на самом деле ей было приятно. Кое-кто даже заходил к ней домой, но не больше двух-трех раз, поскольку вид матери и тети Лены хоть кого способен привести в уныние, не говоря уже о полуразрушенном доме с разбитым еще на Хэллоуин в 1973 году окном. А может быть, им не нравилась Роща, или железная дорога, или река.

По большому счету, Талли возражала не столько против Рощи, сколько против самого города Топика. Это был всего лишь небольшой, утонувший в зелени городишко, на улицах которого слишком мало людей и слишком много автомобилей. Но там, где город заканчивался какой-нибудь узкой улочкой или широкой дорогой, неожиданно переходившей в холм, — там не было ничего, кроме тянущейся в бесконечность прерии. Бескрайние пастбища со случайными островками хлопчатника, опустошенные пожарами и овеваемые ветрами, расстилались на много миль — вперед, назад, вверх, в никуда. Небо и земля сливались в одно целое. Талли особенно остро чувствовала жесткие рамки, в которые ее втиснули, когда думала о широтах, начинавшихся за Топикой.

Конечно же, существовали и другие города. Но в Канзас-Сити скучно. В Манхэттене вообще нечего делать. Импория и Салина еще меньше Топики. Лоуренс — университетский городок. А в Вичите она была только раз.

С запада Роща выходила на Аборндейл Парк, по соседству со специальным отделением для душевнобольных Канзасской общественной больницы; а с востока она упиралась в железнодорожную магистраль. К счастью, почти все мальчики, которых интересовала Талли, жили далеко от Рощи. И это было к лучшему. Потому что никто из них не пришелся по вкусу ее матери.

Когда Талли исполнилось шестнадцать, «ночевки у подруг» резко прекратились. Хедда Мейкер, столько лет выглядевшая слишком усталой, неожиданно проявила интерес к содержимому письменного стола Талли и нашла там несколько презервативов. Талли клялась и божилась, что ей их подбросили в шутку и вообще это воздушные шарики. Но на мать ее клятвы не подействовали. Ночевать у подруг запретили. Это был позор. Ведь на танцевальных состязаниях на Холме Талли неплохо зарабатывала.

Полгода Талли никуда не выпускали, кроме как к Дженнифер и Джулии. Потом, в прошлом году, когда ей исполнилось семнадцать, с ней стала повсюду ходить тетя Лена. На вечеринках это выглядело особенно ужасно. Громогласные, хохочущие подростки распивали пиво, рассказывали пошлые анекдоты и пели «Мертвеца», — а тетя Лена сидит себе в каком-нибудь уголке, как толстая молчаливая утка, и смотрит, смотрит, смотрит за племянницей.

Не имея возможности ходить куда бы то ни было одна, Талли, которая несколько лет отгораживалась от подруг детства, поневоле вернулась в кружок Мейкер — Мандолини — Мартинес. В Топике их стали называть «Три М». Они снова всюду появлялись вместе, но это было уже не то. Были вещи… о которых они не говорили.

И ни разу больше они не ночевали в палатке на заднем дворе дома, где жила Дженнифер, как это частенько случалось, когда они были маленькими. Талли немного тосковала по тем временам. Но в шестнадцать она больше всего тосковала по Холму. Тосковала по танцам.

Талли не разрешалось задерживаться на улице после шести часов вечера. В прошлом году, в февралеѵ Талли на полчаса засиделась у Джулии. Она вернулась в шесть тридцать. Двери и окна ее дома были заперты. Ни стук, ни крики так и не подняли ее мать с кресла, в котором она всегда смотрела телевизор, пока не заканчивались одиннадцатичасовые новости. Хедда, должно быть, как обычно, заснула и совершенно забыла о Талли.

Летом перед выпускным годом Хедда Мейкер слегка отпустила вожжи. Но Талли подозревала, что мать просто устала следить за ней.

Лето 98-го Талли назвала Летом Ненастья. Погода была отвратительная. Она по целым дням торчала перед телевизором. Но даже когда выпадал солнечный денек, в сухой Топике все равно была тоска. Пару раз девочкам удалось выбраться в Гейдж Парк поплавать в бассейне. Несколько раз Талли приглашали к Джен или к Джулии на барбекью. Оставшееся время она читала, и все — ерунду.

В августе девочки отпраздновали восемнадцатилетие Джулии, конечно же, в приятном обществе тети Лены.


Дверь в спальню Талли открылась.

— Талли, уже седьмой час, ты готова?

— Да, только причешусь.

Хедда Мейкер подошла ближе и провела рукой по кудрявым волосам Талли.

— Мам, — Талли отстранилась, и Хедда тоже, чтобы оглядеть дочь получше.

— Твои волосы выглядят ужасно. У корней уже отросли свои.

— Да, я знаю, спасибо.

— Я говорю это только потому, что забочусь о тебе, Талли. Другим нет до тебя дела, и никто другой не скажет тебе правду.

— Да, я знаю, мам,

— У меня нет денег тебе на краску.

— Я знаю, — резко ответила Талли. И добавила чуть мягче: — Миссис Мандолини сказала, что скоро я ей понадоблюсь, чтобы сгрести листву.

— Мне ты тоже понадобишься.

«А ты мне заплатишь, мама? — мысленно спросила ее Талли. — Ты мне заплатишь, если я уберу листья на твоем дворе и станцую у тебя на столе?»

— Я сгребу их попозже, ладно? — сказала она, состроив дежурную улыбку.

Хедда пристально смотрела на дочь.

— Тебе нужно отрастить собственные волосы. То, что у тебя на голове сейчас, — кошмар.

— Мам, у меня есть зеркало.

Хедда прищурилась в полумраке.

— Талли, ты накладываешь слишком много…

— Косметики, — договорила за нее Талли. — Я знаю.

— Талли, я знаю, что ты знаешь, и ты говоришь мне, что знаешь, но от этого ты не красишься меньше. Почему?

— Потому что я — уродина, мам, вот почему.

— Ты не уродина. Кто тебе это сказал?

Талли посмотрела на вытянутое, с широкими скулами лицо матери и усталые глаза цвета грязи, тусклые волосы точно такого же, как у нее самой, цвета, тонкие бесцветные губы.

— Ну хорошо, обычная.

— Но, Талли, ты хоть понимаешь, на кого ты похожа, когда так намазываешься?

— Нет, мама, — усталым голосом ответила Талли. — И на кого же?

— На шлюху, — сказала Хедда. — Причем дешевую.

— Да?

Талли посмотрела на себя в зеркало. «А теперь веди себя тихо, очень тихо, Талли Мейкер», — сказала она себе.

— Да. А если ты смотришься дешевкой, то мальчишки так и подумают и будут обращаться с тобой без всякого уважения. А мальчики твоего возраста могут быть очень… — Тут Хедда сделала паузу, чтобы подобрать слово, — …настойчивыми. И может так получиться, что ты не сможешь отбиться.

«Отбиться?» — подумала Талли.

— Да, мам, ты, конечно, права. Наверно, я действительно слишком сильно накрасилась.

И, взяв ватный, тампон, она принялась энергично стирать с лица косметику. Хедда наблюдала за дочерью.

— Ты смеешься надо мной?

— Конечно, нет, мам, просто я не хочу тебя расстраивать.

Хедда ничего не сказала и повернулась, чтобы уйти. Талли поднялась со стула и моментально села обратно, увидев, что Хедда смотрит на ее кожаные штаны.

— Талли, что это на тебе?

— Ничего, мам, ничего. Просто я купила себе штаны.

— Купила? Купила на что?

«На деньги Дженнифер».

— Я делала для миссис Мандолини кое-какую работу, и она дала мне за это немного денег.

— И на ее деньги ты купила вот это?

Голос Хедды стал удивительно спокойным. Она включила верхний свет, чтобы лучше видеть дочь.

«На свои деньги», — подумала Талли и сказала:

— Мам, но это всего лишь кожа, что в них такого?

— Всего лишь кожа? Всего лишь кожа? Да ты понимаешь, как ты в них выглядишь?

Она подхватила Талли под мышки и, стащив со стула, поставила перед зеркалом.

— Погляди! Как ты будешь смотреть на мальчиков и девочек? Как ты посмотришь на родителей Дженнифер? Что они подумают обо мне, узнав, что я отпустила тебя в таком виде к ним в дом?

«Джен и ее мама сами помогали мне выбирать их,» — подумала Талли.

— Мам…

Хедда уже не слушала.

— Так вот, я тебе скажу, что они подумают. Вот девочка, совсем юная, с «химией» и с высветленными волосами, которые уже отросли у корней. Ярко-красные румяна, ярко-красная помада, глаз не видно за черной и голубой краской, и еще эти штаны. И эта блузка.

Голос Хедды стал убийственно холодным и твердым как камень.

— И эта обтягивающая красная блузка, у которой первая пуговица находится прямо между титьками!

— Мам! Пожалуйста!

— И ты, как видно, собираешься в ней наклоняться, Талли? — спросила Хедда угрожающе. — И вообще… ты надела бюстгальтер?

Талли схватилась руками за ворот, но слишком поздно: Хедда успела стянуть с Талли блузку, обнажив ее бледные, влажные от пота груди.

Глаза Хедды сузились, а Талли — расширились от ужаса.

— Мам, у меня всего два лифчика, и оба — грязные. Я не могла их надеть.

— Замолчи, Талли Мейкер, замолчи. — Хедда говорила так же медленно, но уже октавой выше.

— Кто еще, кроме тебя, знает, что оба твои лифчика — грязные, кто? — Она выдержала паузу, тяжело дыша, потом продолжила: — Ты надела трусы, Талли?

— Ну конечно, мама, — ответила Талли, вспоминая, что на ней надето: черная кружевная полоска.

— Расстегни штаны.

— Нет, мама, нет.

— Талли, ты мне лжешь? Я хочу знать, как далеко ты зашла, в какую грязную девку ты превратилась. Расстегивай.

У Талли вырвался короткий вздох. Она расстегнула брюки, расстегнула так, чтобы показать матери только краешек черного кружева.

Хедда посмотрела на трусы, потом на лицо дочери. Наконец она отпустила ее руку, и Талли упала на стул.

— Раздевайся. Ты никуда не идешь.

Из горла Талли вырвался безмолвный крик.

— Мам, пожалуйста, прости меня. Я переоденусь. Пожалуйста, не надо так.

— Ты сама виновата, Талли. Ты — проститутка. Моя дочь — проститутка. При чем же здесь я?

Талли слышала, как мать хрустит пальцами.

— Разве я неправильно тебя воспитывала? — говорила Хедда. — Разве я не пыталась привить тебе нормы нравственности?

Талли не могла отвести глаза от материнских сцепленных рук.

— У тебя они есть, и у меня тоже… я хочу сказать, нормы, я не аморальная, мама. Ну пожалуйста, мам…

— Как ты думаешь, что сказал бы твой отец, будь он сейчас здесь?

«Не знаю, мама, — с отчаянием подумала Талли, — правда, не знаю».

— Мам, я знаю, что он простил бы меня.

— О, ты не знаешь своего отца, Талли, ты не знаешь его взглядов.

Лицо Хедды сделалось багрово-красным, большое тело отяжелело.

— Суть не в том, — продолжала она, — будешь ли ты меня слушаться и носить приличную одежду. Суть в том, что ты хочешь ходить без лифчика, что ты хочешь выставлять напоказ свои титьки и хочешь, чтобы мальчишки стянули с тебя эти твои кожаные штаны и увидели эту жалкую тряпочку, которую ты называешь трусами. Вот чего хочешь ты. Так какая мне разница, будешь ли ты делать то, что хочу я?

Ее лицо покраснело еще больше. На руках оттого, что она беспрестанно сжимала и разжимала их, проступили голубые жилы. По глазам матери Талли догадалась, что у нее зреет еще один вопрос. Хедда присела на краешек деревянного стола, лицо ее оказалось так близко, что Талли почувствовала запах сосисок и квашеной капусты, которые мать съела за обедом. «Ну, теперь мы с тобой так близки, что больше уж некуда, мама», — подумала Талли, страстно желая отодвинуться.

— Талли, — голос Хедды снова стал спокойным, — Скажи мне, ты — девушка?

Талли отвернулась, уставясь в пол. Капельки пота скапливались у нее на лбу и стекали в глаза.

Хедда не унималась.

— Я хочу знать. Все эти годы я держала тебя дома, и всюду посылала с тобой тетю Лену, и запрещала, чтобы мальчики звонили нам домой… Ответь мне, Натали Анна… я что… уже опоздала?

Талли наконец посмотрела на мать холодным удивленным взглядом.

— Мам, ты о чем говоришь? У тебя что, есть для этого… Она оборвала фразу, опустила глаза и закончила: — Нет, мама, ты не опоздала.

Хедда взяла Талли за подбородок толстым, как сосиска, которую она съела за обедом, пальцем и приподняла лицо дочери. Она ожидала увидеть на нем страх.