Отец умер в тридцать пять.

Дед — в сорок пять.

Прадед — в шестьдесят.

А я?

Тридцать один — предел мечтаний. Так было всегда.

Твою мать!

И теперь, будь все проклято, я умираю. Здесь, на горе. В полной глухомани. В окружении толпы незнакомцев. Все мои лекарства остались в Вильпараисо, на лодке. Ни при каких гребаных раскладах я не потащился бы в этот подъем с рюкзаком, полным медикаментов. Потому что на хрен их. Потому что я идиот с патологической тягой к смерти.

Если по существу, то я уже мертв, и уже какое-то время живу в долг. На самом деле у меня нет тяги к смерти. Действительно нет. Я люблю жизнь. Люблю каждое мгновение, пока мое сердце продолжает биться, но знаю, что после каждого его удара у меня в запасе становится на один меньше. Каждый его удар сокращает обратный отсчет до того дня, когда я умру, до того дня, когда мое сердце перестанет биться.

Небо надо мной уменьшается — туннельное зрение — а звезды начинают двигаться по кругу. Это как покадровый монтаж в кино, где гора остается статичным изображением, а небо вокруг нее розовеет, синеет, затем собираются темные тучи, а потом оно сереет, снова розовеет и проясняется. А звезды вращаются, перемешиваются, образуют движущуюся воронку, исчезают, а потом снова выглядывают, вспыхивают и становятся яркими.

Я не вижу проносящихся перед глазами кадров своей жизни — и это странно и печально, потому что некоторые действительно неплохие сиськи я не прочь был бы увидеть еще разок.

Боже, какой же я мудак! Думать о сиськах в момент собственной смерти. А что? Я должен распустить нюни и разводить дерьмовую философию? Ладно.

Женщины занимают огромное место в жизни. Они добавляют ей ценности. Больше, чем всплески адреналина. Больше, чем острые ощущения. Ради женщин я живу. Но не как большинство «плейбоев на раз». Нет. Я глубоко ценю каждый момент с любой из них. И всех их помню.

Лив. Лиза. Али. Астрид. Тони. Микаэла. Вивиан. Мими. Таня. Мэл. Лианна.

Господи, Лианна! Я сожалею о том, что должен был бросить ее.

Аня. Хейди. Еще одна Хейди — другая. Еще одна Лиза. Мишель. Джен — четыре разных.

Да, у меня было много женщин. Но я помню всех по именам. И каждую помню в лицо. Я помню, где провел ночь — или утро, или день, или выходные, или целую неделю и даже месяц — с каждой из них.

Рим. Константинополь и еще дюжины различных мест и портов в Карибском бассейне и Средиземноморье. Сотни мест в Индонезии. Гонг Конг. Прага. Париж. Лондон.

Господи, какая жизнь!

Я был везде. Я видел оба полярных сияния: северное и южное. Я ходил дорогами самого Иисуса в Израиле и Палестине. И знаете, чем памятно мне каждое из мест, где я побывал? Не приключениями, не тысячами способов, которыми я мог лишиться жизни. Не прыжками с парашютом, не покорением отвесных скал без страховки, не плаванием с аквалангом и нырянием за жемчугом, не гонками на мотоциклах или прокачанных автомобилях, и даже не практически разбитыми двумя арендованными в Монако «Бугатти» стоимостью два с половиной миллиона долларов… Черт, я могу перечислять бесконечно.

Нет, ничем из этого.

А женщинами.

Локоны, обрамляющие лицо Лианны, раздевающейся в свете звезд на палубе моей лодки, а вокруг на тысячи километров только океан. Ее бледные влажные груди, когда мы кувыркаемся голышом в теплом полуночном прибое на пустынном пляже Сент Джон.

Пробуждение среди ночи в маленькой палатке в Аргентинских пампасах, и Лиза, которую я заставил стонать так, что ей вторили гребаные волки.

Лунный свет на рыжевато-белых с красным и фиолетовым волосах — Боже, Вив была настоящей дикаркой. Она покрасила волосы в белый и фиолетовый цвета перед предстоящим футбольным матчем в колледже.

Кожа… Бледная, смуглая, загорелая, золотисто-коричневая — всех возможных оттенков.

Глаза… Голубые, зеленые, серые, карие.

И впрямь неплохой способ умереть — лежа на вершине горы и вспоминая лучшие моменты из жизни.

Хотя… боль отступает.

Головокружение замедляется.

Кажется, я снова могу дышать.

Может, в конце концов, я и не умру здесь.

Проходит еще несколько минут, и мне удается сесть.

В этот момент я понимаю, что мои спутники сдержали свое слово и осуществили спуск без меня. Скажу вам, вот это реальное испытание горами. Ха, я такой чертовски везучий. Хотя, в действительности так и есть. Но сейчас нужно взять свою задницу в охапку и спускаться в одиночку. Надеюсь, что не умру в процессе.


***

Беверли Хиллз, Калифорния

Десять месяцев спустя


Я не умер, спускаясь с Охос-дель-Саладо. Я сделал это и сумел попасть на один из последних автомобилей, покидающих лагерь. Погода резко поменялась, так что мне повезло, что я вовремя выбрался.

Остаток следующего года я провожу, медленно продвигаясь к западному побережью Южной Америки, потом вдоль Центральной и, наконец, добираюсь до Северной.

Я дома, в Беверли Хиллз, за два месяца до своего тридцать первого дня рождения. Здесь я только потому, что пообещал маме ради этого вернуться домой, и держу свое слово. Тут охренеть как скучно.

Я нахожусь в «саду» — этим причудливым термином именуется двор в сто квадратных метров в середине западного крыла имения. Пространство поражает количеством зелени, цветов, пальм и экзотических растений всех видов. Здесь есть скамейки и маленькие кованые столики со стульями, разбросанные тут и там в укромных уголках.

Я ненавижу это.

Но именно здесь мама «принимает» меня, словно она чертова королева или кто-то в этом роде.

— Ваша мать примет вас в саду, — говорит Хавьер.

Хавьер — дворецкий.

Да-да, дворецкий.

Вот почему я живу один на лодке и почему нахожусь обычно за тысячи километров отсюда. Мама до одурения претенциозная. Холодная и сдержанная с тех пор, как умер папа, и я не знаю, какой она была до этого, потому что на момент его смерти мне было шесть лет. Помню только, что улыбалась она больше, а пила, кажется, меньше, но мои воспоминания о детстве до смерти отца очень скудные.

Она управляет его компаниями железной рукой и острым, как бритва, умом. Ничто не может ускользнуть как от ее внимания, так и от гнева. Ради меня она натягивает маску сострадания, потому что я в таком «состоянии». И это еще одна причина, по которой я живу один на лодке за тысячи километров от этого гребаного поместья.

Я сижу здесь, потягивая какой-то до абсурда дорогой скотч, который ничем не лучше моего любимого «Лагавулина», хотя стоит втрое дороже. И жду. Она всегда заставляет ждать… потому что может себе это позволить.

За моей спиной раздается стук ее каблуков по каменной дорожке. Поднимаюсь, готовясь поприветствовать и вытерпеть ее идиотскую европейскую манеру — муа-муа — целования воздуха рядом со щекой, словно в этом есть какой-то смысл. Кто так делает? Все в этом проклятом городе — вот кто.

— Здравствуй, дорогой. Рада тебя видеть. Муа… муа.

— Привет, мам, — я терплю поцелуи, но не возвращаю их, а вместо этого дарю ей полноценные мужские объятия — чтобы просто позлить ее.

— Но ты не рад меня видеть, Лахлан?

— Мам, ты же знаешь, я ненавижу Беверли Хиллз. Я здесь только потому, что обещал тебе вернуться к своему тридцать первому дню рождения.

— Тебе тридцать один… знаешь, у меня все уже распланировано. Это будет изумительно. Я пригласила практически всех знакомых, а значит, это будет что-то!

Я с грохотом ставлю стакан на стол и стараюсь сдержать свое раздражение.

— Мам, я же говорил тебе. Никаких гребаных вечеринок.

— Я твоя мать. Тебе исполняется тридцать один год. Это важное событие.

— Только для меня. Я никогда не ожидал, что смогу его отметить.

— Но ты сможешь, несмотря на все твои усилия.

— Да, я дожил, несмотря на все мои усилия, — я доливаю себе еще скотча, потому что приказал Хавьеру оставить бутылку здесь. — Тридцать один — не значимая дата ни для кого, кроме меня, поэтому идея с большой вечеринкой просто… глупость. И, пожалуйста, отметь для себя тот факт, что я предупреждаю: никаких гребаных вечеринок!

— Если это важно для тебя, то важно и для меня, Лахлан.

— Ой, да ладно. Тебе просто нужен повод устроить один из своих помпезных приемов. Для всех твоих подруг, увешанных бриллиантами и накачанных ботоксом до состояния пластиковых кукол. Никто из них не может даже улыбнуться! — я делаю глубокий вдох, потому что мне не стоило так заводиться. Теперь нужно принять таблетку — конечно, не ради фуфловых понтов обитателей Беверли Хиллз.

Я простой человек. Дайте мне лодку, виски и женщин. Больше мне ничего не нужно. Это все, в чем я когда-либо нуждался.

— Лахлан, дорогой. Давай вернемся к главному, хорошо? К той причине, по которой твой тридцать первый день рождения так важен.

— Я не должен был прожить так долго. Я этого никак не ожидал, впрочем, как и все остальные. Даже ты.

— И я счастлива, что у тебя получилось! Поэтому… вечеринка.

Я вздыхаю.

— Это понятно. Я действительно смог дожить. Но твое представление о вечеринке и мое… несколько отличаются.

Мама делает кислую мину.

— Да. Действительно. Твое понятие вечеринки — это выпивка и стриптизерши. Мое — более утонченное.

— Ты меня обижаешь, мам, — я делаю глоток скотча. Господи, как прекрасно он обжигает горло. — Я никогда не стал бы платить женщине за то, чтобы она разделась. При моих внешних данных в этом нет необходимости, — я дарю ей широкую идиотскую ухмылку.

Это должно было быть шуткой.

В некотором роде.

В смысле, это все правда. Но сейчас это была шутка.

Мама ее не поняла.

— Ты сам слышишь себя, Лахлан Монтгомери? Ты свинья.

— Это была шутка, мам.

— Нет, не шутка.

Я склоняю голову набок.

— Если на то пошло, мне действительно никогда не приходилось платить женщине за то, чтобы она разделась… или сделала что-то еще. Но, тем не менее, сейчас это была шутка.

— Не смешная.

— Просто потому, что у тебя ни фига нет чувства юмора. Ты такая же холодная, скучная и высокомерная, как все твои друзья, — я встаю. — Мне пора. У меня дела.

— Лахлан, за всю свою жизнь ты не работал ни дня. Какие у тебя могут быть дела?

— Разве я не говорил? У меня намечена тусовка в поместье Тринидад.

— Лахлан.

Я качаю головой.

— Мам. Серьезно. Научись понимать шутки.

— Лахлан, по крайней мере хотя бы появись на вечеринке в твою честь. Пожалуйста. Это важно для меня.

Я допиваю скотч и разгрызаю кубик льда — просто чтобы позлить маму. Снова.

— Хорошо. Я появлюсь. Но не рассчитывай, что надолго. Выпью стакан-второй, и на этом все, — я ставлю стакан на стол и после недолгих сомнений забираю недопитую бутылку. — А потом уйду. Я купил место на ледоколе, который идет за Полярный круг.

— Ты шутишь.

— По поводу путешествий я никогда не шучу, мам. Это единственное, к чему я отношусь серьезно, — я салютую ей бутылкой. — Путешествия и женщины.

— Ты мог бы сделать со своей жизнью что-то стоящее, Лахлан.

Чтобы дать матери понять, что последнее слово за мной, я язвительно говорю на прощание:

— Возможно. Но я этого не сделал. Я потратил ее впустую, наслаждаясь коротким промежутком, отпущенным мне.


***

Два месяца спустя


Вечеринка оказалась именно такой, как я себе и представлял. Даже хуже. Масштабная. Тщательно продуманная. Помпезная. Дорогая. Тут и фейерверки, и какая-то известная поп-группа с причудливыми прическами, безупречными зубами и дерьмовыми голосами. Бред какой-то. Маленькие лампочки на тонкой серебристой проволоке обмотаны вокруг металлических стоек кованых беседок. Столы, покрытые скатертями. Открытый бар, полки которого заставлены ликерами и винами. Мужчины в смокингах и женщины в вечерних платьях. Скопление искусственных сисек и дорогих ароматов.

Я появляюсь в рваных джинсах и футболке с изображением Bullet for My Valentine (Примеч.: британская рок-группа). Конечно же, мама в восторге и хвалит мой утонченный стиль.

Ха. Как бы не так.

Она ругает меня за то, что оделся, как дегенерат, а потом пытается отобрать бутылку виски. Это ограниченный выпуск Michter`s Celebration Sour Mash — стоимостью почти четыре тысячи долларов и с этикеткой, покрытой восемнадцатикаратным золотом. И я пью его прямо из горла. Я думал умыкнуть Dalmor шестьдесят четвертого года из папиной коллекции, но не смог себя заставить, потому что такой виски требует к себе уважения и употребления по всем правилам, так что я оставил его на месте. Когда ясно даю матери понять, что не расстанусь со своим трофеем и что это мой себе подарок ко дню рождения, она предпринимает попытки представить меня богатым холеным дочерям своих высокопоставленных друзей.