Года два назад Виноградов вдруг резко начал ремонт в квартире, с помпой, переехал жить на дачу, даже спал у нас на полу раза два в неделю… А ремонт в результате оказался просто срочной заменой обоев… Наверно, были причины, по которым нужно было во всей квартире сменить практически новые обои…

Марина отперла мне дверь и молча ушла в комнату гладить. Я же открыла шкаф и для начала не нашла своего короткого шелкового халатика, который обычно висел среди его рубашек. Потом я открыла обувное отделение — ни одной пары моих туфель — а должно было быть три.

Я заглянула в ванную. Наших с Варькой зубных щеток в стаканчике не было. Зато рядом с Сашиной торчала чья-то еще.

В комнате, где гладила Марина, обычно лежали Варины книжки и игрушки. Сейчас ничего не было.

— Марина, а вы не знаете, где Варины куклы?

— За шторой, на окне, — ответила Марина и быстро, но внимательно взглянула на меня.

Я взяла все с окна. Мне вдруг стало жарко. Главное, чтобы сейчас не стало дурно и не затошнило.

Я зашла на кухню. На кухонном столе я увидела роскошный букет тюльпанов. Тюльпанов — не хризантем… Мне Виноградов много лет упорно дарит белые хризантемы, которые я не люблю. Но зато они практичные — стоят две, а то и три недели, если менять воду. Я меняю и вынужденно вдыхаю их запах, который почему-то напоминает мне одно морозное утро…

Еще до Вариного рождения Виноградов однажды позвонил мне рано-рано утром и сказал, что приедет. Никак не объясняя — зачем, почему. А что тут объяснять — причина та же. Я быстро почистила зубы, переодела свободную желтую футболку, в которой спала, на полупрозрачную рубашонку, накрасилась и пошла открывать дверь. Пахнущий морозом Виноградов, не теряя ни секунды, не говоря ни слова, как обычно, энергично провел интимное мероприятие, и только тут сказал мне: «Одевайся!» Я, ничего не спрашивая, быстро оделась, мы вышли, сели в его машину и куда-то поехали. Мы приехали на стройку.

Практически законченный новый дом, один из первых в Москве многоэтажных монстров нового времени, был еще обнесен забором, и поднимались мы на самый верх на внешнем, строительном лифте. Последний этаж, где мы вышли, был, наверно, тридцатый или тридцать пятый. Женщина, провожавшая нас туда, сказала: «Я сейчас!» — и уехала на лифте вниз. Я вопросительно посмотрела на Виноградова, а он, по-прежнему ни слова не говоря, взял меня за рукав и повел в одну из квартир.

Двери были еще не заперты, но в окнах уже были вставлены стекла. Все равно было очень холодно. Поэтому, когда Виноградов, оглянувшись на полуприкрытую дверь, расстегнул брюки, я вздрогнула, как будто раздели меня. «Иди сюда», — сказал Виноградов и стал смотреть в огромное, диаметром не меньше двух метров, круглое окно. Потом он закрыл глаза. Когда открыл, снова оглядел Москву с высоты полета военного вертолета и сказал: «Красота». Он сжал мою руку, и мне показалось, что он сказал это о том, что сейчас было.

Мы молча стояли и смотрели на непривычный вид города. Было видно далеко — Тушинский аэродром, все старые высотки по кругу, Ленинградский проспект.

— Как будто мы летим на вертолете, да? — Я прижалась к нему.

— Ага, — отозвался Виноградов и стал подниматься на второй этаж. В квартире, оказывается, был еще и второй этаж. Он походил там, молча спустился и сказал: — Пошли.

Мы спустились вниз на строительной люльке.

— Понравилось тебе? — спросил он меня, когда мы сели в машину.

— Ну да… — неуверенно ответила я.

— А мне что-то не очень, — пожал плечами Виноградов.

И так никогда не объяснил, зачем мы ходили тогда смотреть ту квартиру. Но у меня так и остался в носу волнительный, морозный запах чуть разреженного воздуха, его близости, неоконченной стройки, каких-то непроизнесенных обещаний…

И хризантемы, которые он дарит десять лет подряд, пахнут тем же.

А тут стояли тюльпаны. Огромные, свежие, красные тюльпаны с желтыми полосками. Не королевские, обычные — бокальчиками, но тугие и плотные, голландские, опрыснутые специальным раствором, от которого цветы становятся как восковые и долго не жухнут. Штук девять прекрасных тюльпанов, а может, одиннадцать…

Я положила папку с письмом в холодильник, стараясь не оглядываться на букет… Так он точно вечером найдет письмо, когда полезет за пивом. И точно не прочитает Марина. Сюда же я положила пакет с драгоценностями.

Остались вещи в шкафу. Варькины пижама и маечки, мои кофточки, короткие гипюровые штанишки, в которых можно и спать, и завтрак готовить… Я открыла шкаф, наши вещи лежали на месте, чуть сдвинутые вглубь и прикрытые его шарфами. А на соседней полке, низко, на уровне моего живота, там, где я обычно машинально хватала чистые полотенца, валялась куча чьего-то нижнего белья. Застиранные лифчики, вывернутые наизнанку нечистые трусы, эластичные бежевые колготки с блестящими сердечками на причинном месте… Я стояла и молча смотрела на это, не трогая. Из-под белья свешивался рукав блузки, с длинной манжетой. Я заметила автоматически, что лифчики очень маленького, вероятно, нулевого размера. И что манжета грязная.

Полкой ниже стояли туфли. Две пары. Одни — из золотистой клеенки, на высоком, не очень тонком каблуке, хорошо поношенные. Другие — разноцветные, замшевые, на высоком, квадратном каблуке, с тупыми носами. Эти — явно из прошлой жизни. Сейчас даже купить такие нельзя.

Я глубоко подышала, подышала, хотела сесть на диван, но не стала. Быстро запихнула все наши вещи в два пакета и крикнула Марине:

— Марина, я ушла! До свидания!

Я вышла из подъезда. Прошла метров пятьдесят и остановилась. Дальше идти я не могла. У меня было ощущение, что я долго и сосредоточенно смотрела, как кто-то справляет большую нужду, а потом долго и вдумчиво нюхала и рассматривала содержимое чужого толчка. Я постояла несколько секунд и почти бегом вернулась. Марина снова открыла мне дверь, чуть удивленная.

— Вы извините, я положу все обратно. Я… — Я стала совсем некстати плакать, а Марина неожиданно по-доброму приобняла меня за плечи.

— Ничего, ничего, это все пройдет… — сказала она, подняла с пола мою дубленку, положила ее на диван и пошла гладить. Сейчас Марина еще больше была похожа на младшего научного сотрудника в библиотеке иностранной литературы.

Я разложила все наши вещи на свои места — раскидала дрожащими руками, стараясь, чтобы все лежало, как было. Я еще раз взглянула на кучу белья, которую кто-то то ли от большой радости, то ли спьяну, то ли в страшной спешке схватил дома и перевез сюда. Это уже потом, через день мне пришла в голову трезвая мысль — да нет, это просто сняли, бросили, а надели другое, новое, то, что Виноградов купил на радостях, по случаю удачного секса. Судя по туфлям — это или их общее боевое прошлое, и Виноградов по своей привычке вернулся к любовнице, которую бросил года два назад, или же это совсем бедная девушка, донашивающая туфли десятилетней давности. Имея в виду, что это не обувь, а фетиш, что в ней не ходят, а лежат, сидят, стоят на карачках, обнимаются и скачут верхом…

«Какое дурновкусие!» — думала я, запихивая свои изящные тонкие туфли из нежнейшей атласной кожи на верхнюю полку, куда он их спрятал. Второй рукой я прижимала ватку с нашатырем к виску. Мне, конечно, уже стало дурно, но надо было доделать все до конца.

Я еще раз взглянула на кучу чьего-то несвежего белья. И плюнула туда, не очень смачно, но искренне.

Закрыв дверцу шкафа, я повернулась, чтобы взять с полки Варины фотографии. Если раньше у меня были сомнения — теперь они отпали, я решила забрать их. Но забирать оказалось нечего.

На полке не было ни фотографий Вари (мои он никогда не любил выставлять), ни трех-четырех игрушек, которые она делала ему на праздники, а он хранил на полке. Он все это убрал. Потому что теперь у него в шкафу лежат другие трусы.

Я пошла на кухню, вынула из холодильника свое письмо и драгоценности с запиской в мексиканском стиле, бросила их к себе в сумку. Можно уходить.

Я позвала Марину.

— Я прошу вас… Марина, мы с вами почти незнакомы… У нас с Сашей так все сложно… Не говорите ему, что я приходила… Я не ожидала, что здесь у него кто-то живет… Это совсем не в его правилах…

— Ну почему же, — вдруг ответила Марина. — В его правилах, по-моему, делать все, что он захочет. Ему же все можно. Он так думает. — Она негромко продолжала говорить, составляя в раковину грязную посуду, которую он, они… оставили утром. — Он может все купить, потом сломать или облевать, выбросить, купить новое. Может попросить починить или почистить испорченное… Если не получится привести в порядок облеванное и сломанное — отдаст бедным. Я вам этого не говорила. Не переживайте. Все к лучшему.

— Спасибо.

— Идите с Богом, не плачьте. — Марина проводила меня и закрыла за мной дверь.

Я ехала на метро обратно и пыталась успокоиться рациональными мыслями. А вот была бы я корыстная, я бы забрала у него какую-нибудь дорогую вещь — в отместку! На самом деле — нет у него никаких дорогих вещей.

Он живет в квартире, как в гостинице — не заполняет дом ненужными ему картинами, фигурками, статуэтками, подсвечниками, а подарки, которые нельзя использовать утилитарно, он, как правило, передаривает.

То, что он убрал фотографию, — в общем-то объяснимо, хотя и очень погано. Сейчас мысль о Варе будет мешать ему оправдывать свой выбор. Варя — плохая девочка, не уважает папу, всегда на вопрос «Ты чья?» отвечает «Мамина», хотя, разумеется, носит его фамилию. Была поменьше, отвечала «Маминая». Ну а чья же она, если только последние полтора года мы жили вместе, и то не постоянно. А до этого он прибегал к нам то раз в неделю, а то и раз в месяц. Кто ее растит, того она и считает родителем.

Мало — капнуть спермы, чтобы стать отцом. И мало — дать денег на колбаску и даже на велосипед. Ни один ребенок за это любить не будет.

Ты не хочешь отвечать на бесконечные вопросы: «Откуда на земле моря?», «А кто придумал Бога, если человека придумал Бог?», «Почему нельзя поймать тень?».

Ты не можешь честно ответить на вопрос: «Пап, а ты очень хотел, чтобы я родилась?» Ты не уверен, с кем поедешь отдыхать в свой следующий отпуск — с ребенком или с очередной девкой — «как фишка ляжет», во что играть будешь — в примерного отца или в жеребца с чисто вымытым задом.

Так почему же ты требуешь, чтобы ребенок тебя любил? Это ты его люби, за то, что он есть, и за то, что у него нос и уши как у тебя. А маленькому человеку для любви этого мало. Можно вымуштровать ребенка, как собачку, — он будет знать несколько команд: «Молчать!», «Слушаться!», «Уважать!». Я знаю, что некоторые отцы именно это называют любовью. Но Виноградов, например, всегда требовал от Вари любви искренней, а не показного уважения. И научить ее этой любви должна была, разумеется, я. Как говорит любимый Сашин дружок Элик Рагилов: «Моя дочь меня тоже сначала не уважала. А как стал пороть ее стальной проволокой — сразу самым любимым стал!»

По мне — пусть Варя уважает и любит меня, насколько я этого заслужу: сколько буду ей отдавать — себя, своей жизни и души, сколько буду терпеть — чертыхаться, а не материться, бить себя по той руке, которая хочет шлепнуть ее, буду ли я трусливо срывать зло на ней или же на том человеке, который мне это зло причинил…

И все это она когда-нибудь отдаст своим детям, не мне. Я-то надеюсь на тот свет уйти на своих ногах, как моя бабушка. Для этого каждое утро начинаю с ледяной воды и на ночь не ем мяса, не курю, а главное, все время думаю: что бы еще сделать, чтобы к старости не развалиться, чтобы в один прекрасный день вздохнуть, поцеловать Варьку и уйти. Оставив ее, тоненькую, умненькую, трепетную, растить не похожих на меня внучат.


Бесславно возвратившись домой из Митина, я забрала Варю от нашей эпизодической няни — тети Маши, которая иногда оставалась с Варей на час-другой. Мне пришлось позвонить ей и попросить забрать дочку из школы, потому что я точно опаздывала. Тетя Маша гуляла с Варей на бульваре. Видимо, я плохо выглядела, наметавшись в Митине с пакетами и наревевшись на обратном пути в метро, потому что обычно сдержанная и нелюбопытная тетя Маша спросила:

— Что ты, Леночка, как горем убитая? Не случилось чего?

— Да… — Мне не хотелось вдаваться в подробности. Я бы с удовольствием рассказала тете Маше — выборочно, — что у нас произошло, но только не сейчас. — Да, теть Маш… кабы не про нас — был бы мексиканский сериал. А так — горе горькое.

— Кто помер? — не поняла она.

— Нет, муж ушел, Варин отец. Ничего не будет, тетя Маша, — никакой квартиры, никакой семьи… Вот и горе.

Тетя Маша, хорошая простая женщина, поправила Варьке шапку, горестно покивала и ответила мне:

— Не говори так, Лена. Горе горькое — это вот… когда моя соседка по даче тем летом похоронку на сына получила. А она и не знала даже, что его на войну отправили. Проводила в армию, как все… Вот она все лето ходила по участку и в голос выла… так, что страшно становилось, кусок в горло не лез… А ей никто и сказать ничего не мог.