…Быстрее, чем листья опадали с деревьев в эту осень, отлетали в вечность с земли человеческие жизни — пара исписанных Стефаном страниц уносила целые поколения… Жизнь начинала притормаживать, замирать, застывать… Перестало работать то-то и то-то, остановились заводы и фабрики, испортилась канализация, погас в домах свет. Жизнь ветшала, дичала, Ивану уже было тридцать пять… На планете осталось не много людей, никто не знал сколько, не было никаких средств сообщения…

Стефан разыскал в библиотеке отца и перечитал различные послевоенные и послереволюционные хроники, написанные авторами разных времен и стран, истории, связанные с чумой, землетрясением, чтобы вникнуть в ощущение «мерзости запустения», на фоне которой он тщательно рисовал жизнь Ивана с ее бытовыми подробностями, поездками на велосипеде по обезлюдевшей Москве в поисках нужных для себя вещей, вроде керосинки, чтобы оставшуюся жизнь прожить запершись в доме. Ему уже и не хотелось выходить из дома.

В свою последнюю осень, которая выдалась исключительно холодной, Иван вырубил в саду все деревья, пустив их на топку, а потом принялся за библиотеку.

Библиотеку Стефан сжигал, конечно, как диктовал ему его собственный вкус.

Стефану исполнился двадцать один год, но пока он писал этот роман, он повзрослел и почувствовал, что книги утратили над ним свою обаятельную власть.

По утрам, когда иней ложился на листья дикого винограда, Стефан принимался сжигать Иванову библиотеку.

Сперва Иван жег в своей печке сочинения, питавшие его отрочество: Лондона, Бальзака, Роллана, Дюма, Гюго, обоих Маннов. Из трубы вылетали, обнявшись, как духи, Паоло и Франческа, Марион де Лорм, Виолетта Валери, Луиза Лавальер, Агнесса Сорель, Корали, Эсмеральда, Дерюшетта, все эти чудные женщины, которых он любил в те мечтательные времена, когда внимание человечества еще было устремлено к нему, «посчелу».

Затем он послал в печь книги, читанные им при свете, последнем электрическом свете: Шекспира, Данте, Диккенса, Достоевского, Шестова, Толстого. «Все смешалось в доме Облонских» — Наташа Ростова и Оливер Твист, Ганечка Иволгин и Офелия, Эстелла и маленький Пип…

Как славно грелся Иван, предав огню колесницу Арджуны и все священное поле гуру, дерево Бо, Майтрейю и Катаинь, в отблесках огня, питаемого Аввакумом, Монтенем и Аристофаном, он перечитывал Гомера. Но при свете последних сжигаемых им кораблей глаза его вдруг ухватили строки книги, оставленной им напоследок: «Я вам сказываю, братия: время уже коротко, так что имеющие жен должны быть, как не имеющие; и плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся; и покупающие, как не приобретающие; и пользующиеся миром сим, как не пользующиеся; ибо проходит образ мира сего».

И тут Иван понял, что это было: это действительно была не действительность, это реально была не реальность, эта жизнь не была такою по существу, этот мир был только образом!

В эти дни Иван (на самом деле — Стефан) решил: либо он мертв, а мир жив, либо никакого мира на самом деле не было, а был Иван, который долго не мог родиться сам в себе, то есть сделаться живым…

Наступила зима, отлетел первый пух декабря, валькириями провыли вьюги января, а в начале тихого, притаившегося в ожидании какой-то неведомой добычи февраля Стефан вместе с Иваном отложили все свои дела и оба углубились в спасенную ими из огня книгу, которую им помешали дочитать страшные события ледяного начала марта.

Надо думать, Стефан еще вернется к этой книге.

Глава 29

Последний лист

То ли сам этот дом, шелестевший старыми тайнами, то ли явления Зары, то ли работа обострили в Чоне чувство мистического.

В нем постепенно нарастало ощущение, что за порогом этой осени его ждет какое-то несчастье, которое он не в силах будет предотвратить.

Он пытался иронизировать над собой, но сквозь иронию проступала тревога, как сквозь кленовый лист просвечиваются его жилки.

Каждый день Стася приносила ему с улицы какой-то особенно диковинной расцветки лист, как напоминание о том, что осень неслышно проходит мимо своей собственной золотой красы: багряный, зеленый с огненными брызгами, шафрановый с карими краями, желтый, испещренный золотыми письменами…

Тут ему припомнился рассказ какого-то знаменитого писателя о больной девушке, которая твердила своему возлюбленному художнику, что умрет тогда, когда с дерева, которое она видит из окна, упадет последний лист.

Он спросил Стасю, не помнит ли она, кто написал этот рассказ.

К его удивлению, Стася вдруг расплакалась.

Чон, бросив кисти, крепко обнял ее, пораженный. Ему еще не приходилось видеть Стасиных слез.

— Золотая ласточка, что с тобой?

Стася тут же высвободилась из его объятий, вытирая слезы кулаками.

— Ох, не знаю. Дело в том, что последние дни я только и думала, что об этом рассказе. Все он приходил мне на память, этот последний лист.

Чон уселся перед нею на корточки, зарылся лицом в длинное темное Стасино платье.

— Наши мысли движутся в одном направлении. Что же ты плачешь, золотая ласточка? — наконец вымолвил он.

— Но почему мы оба вспоминаем этот лист?

— Мы оба художники, вот и все, — решительно проговорил Чон.

— Нет, тут что-то другое, — глухо возразила Стася.

— Вот что мы сделаем, — произнес Чон. — Ты нарисуешь мне кленовый лист, и мы повесим его на вишне, как тот художник.

Стася серьезно покачала головой:

— Ни за что. Ты помнишь, чем оканчивается рассказ?

— Да. Девушка выздоровела, — отозвался Чон, обнимая ее.

— Девушка выздоровела, — повторила Стася, — но художник простудился и умер… Молчи! — Она положила Чону пальцы на губы. — Я знаю, ты хочешь сейчас сказать какую-то шутку… Не надо, это нам не поможет. Что-то происходит, Павел, в воздухе, а что — я понять не могу… Ой, не будем об этом!

По батарее громко постучали. Это означало, что Стасю кто-то зовет — брат или Марианна.

Стася высвободилась из рук Павла, сбежала по лестнице, и через полминуты он услышал ее радостный голос.

«Кто-то приехал, — тупо подумал Чон. — Не Пашка ли?»

Спустившись вниз, он увидел на кухне Зару в чем-то белом, Стасю и Стефана, и сердце больно повернулось в нем…

Рядом с ними стояла знакомая Чону большая Зарина сумка с вещами.

Он сразу все понял, еще до того, как Стеф и Стася стали оживленно объяснять ему, что Зара решила, наконец, переехать к ним.

Лицо Павла не выразило никакого чувства, хотя в душе в эту минуту он ощутил такую усталость, будто только сейчас отчетливо осознал, что он в борьбе с судьбой — ноль и она играючи положила его на лопатки. И у него один теперь выход — изобразить объятие.

Он и изобразил.

Чон пошел на Зару с распростертыми объятиями и с неподвижным лицом, говоря:

— Какая радость! Какая радость!

Зара испуганно отскочила в сторону, прежде чем он успел сжать ее в объятиях, и Чон тут же повернулся и пошел наверх, предоставив брату и сестре бормотать извинения Заре за его нелепую выходку.

Стася поднялась к нему через несколько минут.

— Павел, это невежливо, наконец! Ну не нравится тебе Зара, надо скрывать свои чувства! Она ведь невеста моего брата, и тебе придется считаться с этим!

— Да. — Чон кивнул. — Зара здорово похожа на невесту. Я обратил внимание, на ней белое платье. А на тебе сегодня почему-то черное.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего. Надеюсь, вы с братом извинились за меня перед Зарой… А листья все падают и падают, вот что нехорошо, Стася…


Прошло несколько дней с момента водворения Зары в доме.

Чон еле скрывал раздражение и злобу. Он почти не спал по ночам и днем не мог работать.

Со Стефаном у Чона пропала вся прежняя близость.

Прежде они чувствовали друг к другу настоящую симпатию, от которой теперь ничего не осталось. Не только Павел избегал Стефана, но и тот, несмотря на полноту своего счастья, сторонился Чона, потому что видел, что сестрин муж не в восторге от его возлюбленной, и это еще мягко сказано.

Однако Стефан не пытался выяснить с Чоном отношения — мало ли кто кому не нравится.

Они с Зарой стали жить внизу, в спальне, но работать Стеф сначала приходил наверх; позже тяжелое молчание шурина вытеснило его оттуда, и он перебрался со своими бумагами и машинкой в библиотеку.

Больше Стефан ничем не выразил перемену в отношениях с Павлом, потому что безмятежное блаженство переполняло его: работа двигалась успешно, он был в этом уверен, любимая женщина была рядом и вела себя тихо, как ангел, Стася относилась к Заре по-родственному — что особенно бесило Чона.

Он не верил ни на йоту, что Зара въехала сюда исключительно ради Стефана. Хотя она ни разу за это время даже не задержала взгляда на Павле и не сказала ему ни одного лишнего слова, он ощущал, что ни на минуту не выпадает из ее пристального внимания, что она стережет свою добычу до поры до времени, которое — она твердо верила — еще придет, и тогда она насладится своей победой над Чоном сполна.

Павел бесился, сопротивлялся своей злобе и вожделению, охватившему его с новой силой, как только мог, ночами выходил покурить на веранду, чтобы холодный воздух охладил его фантазии, навеваемые мыслями о жизни Стефа и Зары внизу… Он постоянно видел внутренним взором эти два сплетшиеся тела, и ему хотелось упасть на них сверху, как коршуну, выхватить Зару из теплой постели и взмыть с нею в небо или втоптать ее в грязь, в ее родную стихию. И особенно когда он вдруг сталкивался со Стефаном на кухне, со Стефом, носившим в себе такой заряд блаженства, который мог разнести его, Павла, в клочья…

Чон ел теперь через силу и был как больной.

Однажды, после того как он очередной раз не спустился к общему завтраку, Марианна поднялась к нему с омлетом на тарелке и остывшим чаем: Павел лежал на разобранной кровати, уткнувшись в «Декамерон».

— Уж не заболел ли ты? — осведомилась она.

Чон отбросил книгу и устремил на нее усталый взгляд.

Последнее время ему казалось, что Марианна знала не только о нем и Заре, но кое-что о нем лично, что он сам о себе толком не знал. Бывают такие старухи, похожие на графиню из «Пиковой дамы», которые смущают людей с нечистыми думами своим проницательным, орлиным взором и способны спровоцировать их на безумные поступки.

— Уж не заболел ли я? — переспросил Чон. — Нет уж, не заболел.

— Замечательная картина, — проговорила Марианна, кивнув в сторону его работы.

— А тебе казалось, что я безнадежен?

— Мне так не казалось.

— Потому что так есть на самом деле?

— Перестань самоедствовать, Павел.

— На фоне Стаси я действительно безнадежен, — произнес Чон.

— На фоне Стаси все безнадежны, — безжалостно отозвалась Марианна, — она ясная и прозрачная, не то что ты и…

— И кто еще? — вцепился в нее Чон.

— Так ты не хочешь есть?

Чон в изнеможении снова взялся за книгу.

— Оставь, я позже поем, — ответил он.

Как только Марианна вышла за дверь, он в бешенстве запустил книгой в стену.

— Нет, — произнес он вслух, — бежать надо отсюда, вот что, бежать.

Куда, с кем — этого он не мог придумать.


Но как будто желая отрепетировать будущий побег в неизвестность, однажды утром Чон собрался и поехал к Коле Сорокину, детскому художнику.

В прежние, «брежние» времена Коля был богат и все свои деньги раздавал налево и направо, как будто они жгли ему руки, всем нуждавшимся в них, и они не переводились — и деньги и нуждающиеся. Сейчас Коля наверняка сидел без гроша, и Чон прихватил с собою сто марок.

Коля жил недалеко от метро «Аэропорт», на тихой улочке Усиевича в однокомнатной квартире. Ему давно пора было стать Николаем Устиновичем, пятидесятипятилетнему Сорокину, но он про себя говорил, что, во-первых, родился Колей и умрет Колей, а во-вторых, все смешалось в поколениях художников, некоторые двадцатилетние «имели достоинство», как говорил Коля, на все пятьдесят, тогда как некоторые пенсионеры его не имели, и к ним обращались запросто, как к студентам.

Чон давно уже не бывал в этих краях, но не ожидал застать здесь большие перемены. Ну, ларьков прибавилось, ну, стали еще роскошнее магазины. И раньше «Аэропорт» не был бедной родственницей Москвы, а теперь, похоже, приблизился к центру, задевая глаз своей роскошью. «Почему, собственно, мой глаз это ранит? — задал себе вопрос Чон, никогда особенно не нуждавшийся. — Неужели я еще жив и могу испытывать те чувства, к которым взывают святые отцы? — Улыбка искривила его губы. — Или я сделался таким лицемером, что сочиняю их на ходу? Сочувствую ли я бедным? Жалею ли калек? Сострадаю бездомным?»