Вскрыв печать, я вдруг услыхала шум снаружи и снова кинулась к окну. По улице уезжала прочь карета моего любимого. На девственно-белом снегу остались темные следы колес и конских копыт.

Я пробежала глазами письмо. Рука, писавшая его, несомненно дрожала, скупые строчки на листе шли вкривь и вкось. «Я еду драться на пистолетах, — писал Александр. — В десять часов все закончится, и я примчусь тебя обнять, если только не…» Письмо выпало у меня из рук.

— Боже, помоги ему!

Я заметалась по городу, стучась во все двери, однако никто из знакомых не знал, где должна состояться дуэль. Дюма, близкий друг моего Александра, и тот покачал головой.

— Во имя милосердия, скажите! — умоляла я.

— Такие дела должны идти естественным чередом, — упорствовал он.

— Хотя бы скажите, кто его противник.

Дюма не желал говорить. Однако я не уехала, пока не добилась хотя бы имени. Оказалось, что это некто Боваллон, театральный критик из «Глоб». В ту ночь, когда Александр поехал без меня в «Три прованских брата», они поссорились из-за карточного долга. Боваллон, известный своей меткостью в стрельбе из пистолета, бросил Александру вызов.

— Господи, — вскричала я в полном отчаянии, — Александр пропал!


В доме 39 по улице Лафит я вновь и вновь перечитывала его письмо. Когда церковные колокола прозвонили десять часов — в это время Александр с Боваллоном должны были стреляться, — я схватилась за сердце. Одиннадцать часов, затем двенадцать. Никаких известей. Я не находила себе места, бесконечно металась по комнатам. Я буквально видела, как противники поворачиваются друг к другу лицом, как один поднимает руку с пистолетом, затем другой. Один остается стоять неподвижно, другой падает на землю. Я отчетливо все это видела; слишком отчетливо. Я зажимала ладонями уши, зажмуривала глаза, но страшное видение не отступало.

В половине первого на улице послышался цокот копыт. Карета въехала во двор, а я сбежала по лестнице вниз и распахнула дверцу. Безжизненное тело Александра повалилось мне на руки; пальто было мокрым от растаявшего снега. Глянув на его лицо, я завыла в голос. Изо рта текла кровь: пуля вошла в щеку, оставив рваную кровавую дыру. Я прижалась лбом к его лбу; он был очень холодный. Я не желала отпускать Александра; его друзья силой оторвали меня от него.

Я так и осталась посреди двора, безнадежно и бесполезно вытянув перед собой руки. Платье было в крови, по щекам неудержимо текли слезы. Единственный мужчина, кого я по-настоящему любила, был мертв…

Я позволила увести себя наверх, в квартиру, но когда горничная стала уговаривать меня раздеться, я вцепилась в окровавленное платье. Потом начала кричать, рвать одежду, и она послала за врачом. Он заставил меня выпить опийной настойки, и спустя несколько минут я просто-напросто рухнула на пол. Не прошло и часа, как явились следователи по делу об убийстве Александра Дюжарье.

— Он мертв, мертв! — плакала я.

В церкви, во время заупокойной службы, ни мать Александра, ни его сестры даже не взглянули в мою сторону. Когда служба закончилась, Дюма попросил меня — ради семьи Александра — не присутствовать на похоронах. Стоя на ступенях лестницы, я беспомощно смотрела, как четыре белых коня увозят гроб.


Боваллона судили, и меня вызвали в суд как свидетеля. Я прятала лицо за черной вуалью и куталась в длинную черную шаль. Когда меня стали спрашивать об обстоятельствах, приведших к дуэли, я закричала:

— Я бы заняла его место!

Публика нервно засмеялась, однако смех быстро утих: я имела в виду именно то, что сказала, и все это поняли. Я кивнула на Боваллона:

— Если бы стреляла я, этот господин был бы мертв.

Я глядела на него в упор, и в конце концов Боваллон отвел взгляд. Пока не дошло до дуэли, он в течение нескольких месяцев пытался склонить меня к тому, чтобы я с ним переспала, и полагал, что рано или поздно непременно добьется своего. Я же попросту над ним смеялась. И Александру не стала рассказывать, боясь, как бы он не вообразил, будто я сама подала Боваллону надежду. А теперь, из-за того что я не приняла этого мерзавца всерьез, Александр был мертв.


Пуля Боваллона не только убила моего любимого — она чуть не погубила мою карьеру. Разве могла я танцевать, когда вся, казалось, состояла из тяжелых, едко-соленых слез? Через десять дней после похорон меня уволили из театра. Александр оставил мне семнадцать акций в каком-то предприятии, но на жизнь этого никак не хватало. Переехав в дешевую гостиницу, я пыталась избегать встреч со своими кредиторами и все больше зависела от доброты и участия друзей, которых становилось все меньше.

Среди тех, кто от меня отвернулся, был и Александр Дюма. Горюя о погибшем друге, он пустил в обиход новое выражение — «роковая женщина», утверждая, что дуэль произошла именно из-за меня. Я отчаянно нуждалась в деньгах. Когда один из почитателей предложил мне поездку по курортам с минеральными водами — сначала в Бельгии, затем в Германии, — я согласилась.


В день отъезда из Парижа я приехала на кладбище. Стояло чудесное весеннее утро, воздух был чист и свеж. Стоя у могилы Александра, я вспоминала наш с ним последний вечер, его дрожащие руки, его фатализм и то, как он прижимал меня к себе, прощаясь. Мы пробыли вместе чуть больше полугода — шесть месяцев со времени нашей первой встречи, первого робкого поцелуя. Я вспомнила, как впервые проснулась рядом с Александром, как смотрела на него, сладко спящего. Неужели все хорошее должно быть отобрано, разрушено, убито? Пожалуй, Дюма прав: моя любовь несет в себе проклятие. Я положила на могильную плиту белую розу. А потом, с сухими глазами и сердцем, готовым рассыпаться на мелкие осколки, я распрощалась с Парижем.

Глава 28

После гибели Александра я непрерывно куда-то ехала, меняя спутников почти столь же часто, как экипажи. Рекомендательные письма мне больше не требовались; часто даже не приходилось называть свое имя. Меня узнавали по черной мантилье и трем красным камелиям в волосах. Я по-прежнему называла себя танцовщицей, однако нередко отменяла выступления, а то и вовсе разрывала контракт. Я стала похожа на озерцо, которое вычерпали до дна, не оставив ни капли прозрачной живой воды. Я как будто вообще разучилась танцевать — сердце билось медленно и вяло, руки и ноги одеревенели, пальцы превратились в нелепые придатки, которые с трудом шевелились. Ну как тут воспевать радость жизни, восторг любви? Едва вкусив недолгого счастья, я потеряла его из-за страшной в своей нелепости дуэли. Да, я могла бы исполнять танец скорби — умирая на сцене от горя и бессильной ярости, да только кто стал бы платить за такое зрелище деньги?

Из Остенде я поехала в Гейдельберг, затем — в Гамбург. Из Штутгарта двинулась через Баварию; вдалеке сияли снежными вершинами Альпы. Глядя на них, я вспоминала индийские Гималаи. Шесть лет назад я уехала от мужа, не имея ни малейшего представления о том, что меня ждет впереди. Я попыталась вспомнить, какая я была в то время, однако не сумела, а в памяти живо вставала бедная Эвелина: она плакала в своей гостиной, а мальчишка-индус как ни в чем не бывало приводил в движение опахала под потолком, и ветер разносил бумаги по всей комнате. Пожалуй, если вкус к актерству не присущ мне от рождения, а был благоприобретен, то произошло это в Северной Индии. Когда за мной постоянно наблюдали слуги в доме, легче было изображать человека, которого все хотели видеть. Эвелина была честно, искренне и трогательно сама собой; пытаясь воскресить в памяти миссис Элизу Джеймс, я видела лишь пустую оболочку, а не живого человека. Не удивительно, что я сбежала.


В первый день своего пребывания в Мюнхене я неторопливо прогуливалась по улице со своей крохотной белой собачкой по имени Зампа. Стоял октябрь, дул резкий ветер, от которого зябли пальцы. Кругом, куда ни глянь, черные одежды священников и монахов; чуть не на каждом углу — церковь, монастырь или церковная школа. Не успела я выйти из своей гостиницы, как люди начали меня узнавать. Две дамы демонстративно перешли на другую сторону улицы, стайка мальчишек выкрикивала мне вслед непристойности, какой-то мужчина схватил меня за руку, другой громко прошептал мое имя, сообщая его спутнику.

Я рассердилась, затем принялась нарочито покачивать бедрами на ходу.

— Ну что, как Мюнхен пахнет — лучше, чем выглядит? — поинтересовалась я у Зампы, которая обнюхала дерево, столб, еще один столб. — Может, нам лучше попытать счастья в Австрии? Говорят, Вена — вторая столица Европы.

За спиной я услышала торопливые шаги.

— Фрейлейн Монтес! — окликнул запыхавшийся мужчина. — Я хотел бы с вами поговорить.


Вокруг меня вечно вились журналисты. Стоило приехать в город, как тут же газеты живописали мою биографию. Во время суда над Боваллоном было зачитано письмо Александра, из которого явно следовало, что мы с ним были любовниками; затем оно широко цитировалось по всей Европе. В газетных статьях мною либо восхищались, либо жестоко клеймили. Поклонники уверяли, что охвачены страстью, обожжены моим прикосновением, растоптаны шелковыми туфлями. Женщины с упоением читали о моих подвигах, вслух при этом громко возмущаясь. Авторы не самых глупых статей вопрошали: что станется с миром, если женский пол начнет поступать согласно своим порывам и желаниям? Что до меня самой, то внимание прессы меня поддерживало, питало и вдохновляло.

— С какой целью вы прибыли в Мюнхен? — спросил догнавший меня журналист.

— Чтобы наделать шуму, — ответила я с улыбкой.

— Вы будете танцевать?

— Только если на этом будет настаивать сам король!

Я вырезала из газет все посвященные мне статьи — как хвалебные, так и ругательные — и хранила их в двух красивых альбомах, обтянутых красной и синей замшей. Когда на душе становилось тоскливо, я листала эти альбомы, чтобы подбодрить себя либо подготовиться к борьбе с окружающим миром.

Журналист ухмыльнулся.

— Говорят, Дюжарье погиб, тщетно пытаясь защитить вашу честь. А сколько еще человек из-за вас погибло?

Подхватив на руки Зампу, я развернулась на каблуках.

— Верно ли, что ваша любовь несет проклятие? — крикнул он мне вслед.


Вот уже полтора года я одевалась исключительно в черное, отдав предпочтение высокому воротнику и простым рукавам в средневековом стиле. В конце концов боль утраты притупилась настолько, что я смогла оценить, как идет мне траур. И устыдилась. В свое время я оделась во вдовий траур, чтобы выдать себя за благородную испанку, а жизнь как будто в насмешку повернулась так, что я потеряла любимого. Вспомнилось, как мать, вся в черном, стояла над могилой отца и разглядывала офицеров его полка, что стояли по другую сторону могилы. Пусть я уехала от матери за тридевять земель, однако ее влияние сказывалось. В последнее время я подчас ловила себя на том, что прежние мечты кажутся пустыми и глупыми, а в душе все чаще шелестит ворчливый голосок: ты должна быть практичной, должна позаботиться о будущем. И не избавиться было от непрошеных мыслей иначе, кроме как переезжая из города в город, из театра в театр.

Порой казалось, что я бесконечно кружусь на карусели. Хотелось закричать: «Остановите! Хватит!» Однако остановить мою карусель было некому. Ночью часто снилось, будто я проваливаюсь в сырой подвал, лечу в мрачную бездонную бездну, падаю в глубокий заброшенный колодец. Мне было необходимо снова танцевать. Мне требовалась сцена, огни рампы. Только в танце я ощущала себя настоящей, была поистине сама собой.

Когда я неторопливо обходила площадь перед королевским дворцом, сверху, кружась, опустилось крылатое семечко платана и легло к моим ногам. Не удержавшись, я наклонилась и подобрала его. По воле случая из такого вот семечка может вырасти огромное дерево. Возможно, и моя судьба вот-вот переменится? Быть может, разойдутся мрачные тучи над головой? С того самого дня, как уехала из Парижа, я ждала, что появится в моей жизни новая цель либо жизнь повернется и пойдет по-иному. Я оглянулась на королевский дворец; под светлым октябрьским солнцем его здания белели, как новая фата на стареющей невесте.

Сцена седьмая

Темно-синий бархат

Глава 29

Вообразите себе великолепную алую розу за садовой оградой. Нежные лепестки полностью раскрылись; ближе к серединке они бледно-розовые, а по краям — густокарминовые. Мимо ограды может пройти молоденькая девушка, с наслаждением вдохнет чудесный аромат; другая протянет руку и тихонько погладит бархатистые лепестки, вздохнет от удовольствия. Восхищенный поэт сложит стихотворение, художник напишет картину, композитор — симфонию. Делец же не задумываясь срежет розу и назначит цену. Другой делец может высушить цветок либо извлечь драгоценное розовое масло. Молодой щеголь бросит розу на сцену под ноги танцовщице, а садовник срежет с куста черенок. Селекционер, желая вывести новый сорт, привьет черенок на другой куст и получит гибрид, совсем новую розу.