— И всегда — в безупречном фраке или смокинге?

— Разумеется. Это ведь моя спецовка, — он чуть было не добавил, «за которую я еще остался должен портному с улицы Дантон», но сдержался. — Что для танго, что для фокстрота или блэк-боттома.

— Вы меня разочаровываете… Я-то представила, как вы танцуете злодейские танго в самых злачных местах Пляс Пигаль… Где становится оживленно, лишь когда загораются фонари и под ними проходят проститутки, воры, апаши.

— Я вижу, вы хорошо осведомлены о тамошней публике.

— Ну, я ведь сказала, что «Ферровиария» — не первое в моей жизни сомнительное заведение. Кто-то может назвать это извращенным удовольствием от свального греха.

— А мой отец любил повторять: «Повадился кувшин по воду ходить…»

— Разумный человек был ваш отец.

Они уже возвращались, медленно приближаясь к уличному фонарю у входа в «Ферровиарию». Меча немного опередила его, с загадочным видом наклонила голову.

— А какого мнения на сей счет ваш муж? — спросил Макс.

— Армандо так же любопытен, как я. Ну, или почти так же.

Макс призадумался об оттенках значения слова «любопытный». Вспомнил, как с куражливой повадкой опасного уличного задиры остановился перед их столиком этот самый Хуан Ребенке и с какой холодной надменностью Меча Инсунса приняла его приглашение. Вспомнил и то, как ее обрисованные легким шелком бедра качались вокруг ног партнера. Как с нажимом и вызовом произнесла: «Теперь ваш черед», когда вернулась за стол.

— Я знаю заведения на Пигаль, — ответил он. — Хотя работал в других местах. До марта — в русском кабаре «Шахерезада» на улице Льеж, это на Монмартре. А еще раньше — в «Касме» и в «Казанове». В отеле «Ритц», а в сезон — в Довиле и Биаррице.

— Как славно. Без работы не сидели, насколько я вижу.

— Не жаловался. Быть аргентинцем стало так же модно, как танцевать танго. Быть или хотя бы казаться.

— А почему вы жили во Франции, а не в Испании?

— Это долгая история. Соскучитесь слушать.

— Вовсе нет.

— Тогда я соскучусь рассказывать.

Меча Инсунса остановилась. В свете фонаря черты ее лица предстали теперь отчетливей. Чистые линии, в очередной раз убедился Макс. Сверхъестественное спокойствие. И в полутьме было видно: каждая клеточка ее тела свидетельствует, что женщина эта принадлежит к особой породе, к существам высшего разбора. Даже в самых заурядных и обыденных движениях, казалось, чувствовалась рука живописца или античного скульптора. Элегантная небрежность большого мастера.

— Возможно, мы там с вами пересекались, — сказала она.

— Невозможно.

— Почему же?

— Я ведь вам уже сказал на пароходе: потому что я бы вас запомнил.

Она поглядела на него пристально, не отвечая. В неподвижных зрачках двоилось отражение его лица.

— А знаете что? — сказал он. — Мне нравится, как естественно вы соглашаетесь, когда вам говорят, что вы красивы.

Меча Инсунса еще мгновение молчала, глядя на него, как раньше. Хотя теперь, когда половина ее лица попала в тень, стало казаться, что она улыбается уголком губ.

— Теперь понимаю, чему вы обязаны своим успехом у женщин. Да еще при вашей наружности… Совесть не мучает вас за то, что вы разбили столько сердец и зрелым дамам, и нежным барышням?

— Нисколько.

— И правильно. Угрызения совести редки у мужчин, если они добиваются денег или обладания, и у женщин, если они через день меняют возлюбленных… И потом, мы вовсе не испытываем такой благодарности за рыцарские поступки и чувства, как принято думать. И доказываем это, влюбляясь в проходимцев или в грубых мужланов.

Она уже стояла у входа в «Ферровиарию» с таким видом, словно никогда в жизни не открывала дверь сама.

— Удивите меня, Макс. Я терпелива. Я способна ждать, когда вы меня удивите.

Собрав все свое хладнокровие, он протянул руку, чтобы толкнуть дверь. Он бы немедленно поцеловал Мечу, если бы не знал, что из автомобиля за ними наблюдает шофер.

— Ваш муж…

— Ради бога… Забудьте о моем муже.


Лезвие скользило по щекам, а воспоминания о прошлом вечере в «Ферровиарии» все не отпускали Макса. Оставалось выбрить еще небольшой кусок намыленной левой щеки, когда в дверь постучали. Он пошел открывать, в чем был — слава богу, в брюках и туфлях, но в майке и со спущенными подтяжками — и от неожиданности замер с открытым ртом.

— Доброе утро, — сказала женщина.

Она была одета по-утреннему — прямые, легкие линии костюма из синего, в белых полумесяцах фуляра,[27] шляпка колоколом, от которой лицо казалось удлиненно-узким. Не без юмора, чуть обозначив улыбку, взглянула на бритву, по-прежнему зажатую у него в руке. Потом взгляд скользнул вверх, встретился с его взглядом, задержался на майке, обтягивающей торс, на спущенных, болтающихся вдоль бедер помочах, на щеках в хлопьях мыльной пены.

— Я, наверно, не вовремя, — проговорила она с обескураживающим спокойствием.

К этой минуте Макс уже опомнился. С прежним присутствием духа пробормотал извинения за то, что принимает ее в таком виде, отступил, давая пройти, притворил дверь, положил бритву в тазик, набросил покрывало на незастеленную постель, поднял подтяжки на плечи, надел сорочку без воротничка и, пока застегивал ее, пытался успокоиться и поскорее сообразить, что к чему.

— Простите за беспорядок… Я не предполагал…

Она не произнесла ни слова, слушая его и наблюдая, как он пытается скрыть смущение. И лишь спустя минуту сказала:

— Я пришла за своей перчаткой.

Макс растерянно заморгал:

— Перчаткой?

— Ну да.

Он уразумел, о чем речь, и, все еще сбитый с толку, полез в платяной шкаф. Перчатка была там, где ей и полагалось быть, — выглядывала на манер платочка из верхнего кармана пиджака, который был на нем вчера, а теперь висел рядом с серой тройкой, фланелевыми брюками и вечерними костюмами — фраком и смокингом; внизу стояла пара черных туфель, на дверце висело полдюжины галстуков, на полке лежали стопкой трусы, три белые сорочки, манишки и несколько пар накрахмаленных манжет. И все. В зеркало на внутренней стороне двери он заметил, что Меча Инсунса наблюдает за ним, и застеснялся своего убогого гардероба. Потянулся было к пиджаку, чтобы не стоять перед ней в одной сорочке, но увидел, как женщина качнула головой:

— Не надо, прошу вас… Слишком жарко.

Закрыв створку шкафа, он подошел к гостье и протянул ей перчатку. Меча взяла, не взглянув, зажала в руке и принялась легонько похлопывать по своей сафьяновой сумочке. Как бы не замечая единственный стул, она продолжала стоять посреди комнаты — так спокойно, словно вошла в хорошо знакомую ей гостиную отеля. При этом оглядывалась по сторонам и неторопливо рассматривала комнату — выщербленные плитки пола, на которых лежало прямоугольное пятно солнечного света, потертый саквояж, обклеенный ярлыками судоходных компаний и захудалых отелей, предусмотренных контрактами; обогреватель «Примус» на мраморной доске бюро; бритвенные принадлежности, коробочку с зубным порошком и тюбик с бриллиантином «Стакомб», лежавшие возле умывального таза. На ночном столике в изголовье кровати под керосиновой лампой — в пансионе «Кабото» после одиннадцати вечера выключали электричество — лежали паспорт гражданина Французской республики, портсигар с чужой монограммой на крышке, спички с логотипом «Кап Полония» на этикетке и бумажник; слава богу, подумал Макс, ей не видно, что внутри только шесть банкнот по пятьдесят песо и три двадцатки.

— Перчатка — вещь важная, — сказала она. — Перчатку так просто не оставляют.

И продолжала осматриваться. Потом очень спокойно сняла шляпу и словно ненароком задержала взгляд на Максе. Склонила голову набок, и он в очередной раз восхитился длинной изящной линией шеи, открытой высоко, до самого затылка.

— Занятное это место… Я имею в виду «Ферровиарию». Армандо хочет побывать там еще раз.

Макс не без усилия заставил себя осознать смысл ее слов.

— Сегодня вечером?

— Нет. Вечером мы идем на концерт в театре «Колон». Завтра утром, сможете?

— Разумеется.

Она с великолепным самообладанием уселась на край кровати, будто не замечая стула. Перчатки и шляпу, которые были у нее в руках, положила рядом вместе с сумкой. Приподнявшаяся юбка открывала икры длинных стройных ног, обтянутых чулками телесного цвета.

— Не помню, где я читала насчет перчаток, оставленных женщинами…

Она и в самом деле, казалось, размышляет вслух, как бы впервые об этом задумавшись.

— Но пара — это не то, что одна. Пару можно забыть ненароком. А одну…

И замолчала, внимательно глядя на Макса.

— Намеренно? — предположил он.

— Вот что мне в вас по-настоящему нравится, это живой и быстрый ум.

Макс, не моргнув, выдержал взгляд медовых глаз.

— А мне нравится, как вы на меня смотрите, — сказал он мягко.

И увидел, как она чуть сморщила лоб, словно оценивала скрытый смысл этого замечания. Потом положила ногу на ногу, а руками оперлась о матрас. Казалось, ее задели эти слова.

— Вот как?.. — В голосе пробилась холодная нотка отчуждения. — Вы меня разочаровали… Как-то пошловато это прозвучало, мне кажется. Неуместно.

На этот раз Макс не ответил. Он стоял перед ней неподвижно. В ожидании. Наконец она безразлично пожала плечами, как бы признавая, что разгадать эту нелепую загадку ей не по силам.

— Ну и как же я на вас смотрю?

Макс неожиданно улыбнулся с показным простодушием. Это была его лучшая улыбка из категории «славный малый», отработанная сотни раз перед зеркалами дешевых гостиниц и скверных пансионов.

— Мне даже стало жаль мужчин, на которых никогда не смотрели так.

И едва успел скрыть свою растерянность, когда она резко поднялась, словно решила немедленно уйти. Макс лихорадочно соображал, пытаясь понять, в чем просчет. Что он сделал или сказал не так. Но Меча Инсунса вместо того, чтобы собрать свои вещи и покинуть комнату, сделала три шага к нему. Макс совсем забыл, что еще не успел смыть мыло, и потому удивился, когда женщина вытянула руку, набрала кончиком указательного пальца пену со щеки, мазнула его по носу и сказала:

— Теперь ты похож на клоуна.

Обойдясь без слов, молча и неистово они кинулись друг к другу, срывая мешающую одежду, и, сбросив с кровати покрывало, пропитали измятые за ночь простыни своими запахами. В последовавшей вслед за тем жестокой схватке чувств, в протяженной сшибке спешных и жгучих желаний, в упорной и беспощадной стычке Максу потребовалось все его хладнокровие, ибо сражаться пришлось на три фронта — сохранять необходимое спокойствие, следить за реакциями женщины и зажимать ей рот, чтобы стоны не оповестили всех обитателей пансиона о том, что происходит у него в номере. Прямоугольное пятно света медленно ползло по полу, пока не добралось до кровати, и, ослепленные им любовники, время от времени давая роздых измученным устам, языкам, рукам, чреслам, замирали, хмельные от запаха и вкуса друг друга, вымоченные общей, смешавшейся влагой слюны и пота, в этом нестерпимом солнечном блеске покрывавшей их тела подобием сверкающей изморози. То и дело они взглядывали друг на друга в упор то с вызовом, то с изумлением, будто сами не веря силе того свирепого наслаждения, что связывало их, и переводили дух, как борцы в перерыве между схватками, дыша прерывисто и тяжело, чувствуя, как стучит кровь в висках, — и потом вновь бросались друг к другу с жадностью тех, кто уже на грани отчаяния сумел все же наконец решить сложную, застарелую личную проблему.

Макс же, на несколько мгновений возвращаясь к яви, цеплялся за какие-то вещественные подробности или ворочал в голове мысли, чтобы, отвлекаясь, обуздывать себя, запомнил две особенности того утра: в мгновения высшего накала и напряжения Меча Инсунса шептала слова, немыслимые в устах порядочной женщины, а на ее теле — нежном, и теплом, и неожиданно оказавшемся там, где надо, восхитительно пышным — кое-где виднелись голубоватые отметины, похожие на следы ударов.


Когда солнце скрылось за крутыми, обрывистыми берегами, обрамляющими Марина-Гранде, зажглись лампочки картонных и бумажных фонариков. Электрический свет, горящий в траттории Стефано, не так ярок и резок, как тот, что минуту назад истаял окончательно, скользнув последним лиловым отблеском по краю неба, по кромке воды. Он мягко растушевывает черты женщины, сидящей перед Максом, стирает следы протекших лет с ее лица, отчего на нем проступает прежний, безупречно вычерченный абрис, возвращая Мече былую редкостную красоту.

— Вот уж не думала, что шахматы смогут так перевернуть мою жизнь… — говорит она. — Впрочем, перевернул ее мой сын… А шахматы — это так… не более чем привходящие обстоятельства. Был бы он, к примеру, музыкантом или математиком, произошло бы то же самое.