— Ты не исключаешь, что…

— Кто его знает… Да нет, не исключаю.

Она повернулась к нему, опустив руку с зажатой в пальцах сигаретой на рулевое колесо. Преломляясь через капли на лобовом стекле, уличные огни точками и черточками дрожали на ее лице.

— Я не хочу, чтобы тебе причинили вред, Макс.

— А я намерен как можно сильней затруднить это намерение.

— Ты все еще не сказал, что́ забрал на вилле Сюзи Ферриоль. И почему это была не банальная кража?.. Эрнесто Келлер упомянул, что похищены какие-то бумаги и деньги.

— Тебе незачем знать. Зачем в это впутываться?

— Я уже впуталась, — она сделала движение, как бы обводя их обоих, автомобиль, привокзальную площадь. — Как видишь.

— Меньше знаешь — крепче спишь, Меча. Да, это бумаги. Письма.

— Компрометирующие?

Макс даже подался вперед от того, с таким подспудным презрением было произнесено это слово.

— Это не то, что ты думаешь. Шантаж не по моей части.

— А деньги? Ты в самом деле забрал и деньги?

— Забрал.

Меча медленно наклонила голову. Дважды. Словно в подтверждение собственных мыслей. А времени подумать, с опаской сказал себе Макс, у нее было в избытке.

— Документы Сюзи… Какой тебе от них прок? Зачем они могут тебе понадобиться?

— Не Сюзи, а ее брата.

— А-а. Ну, в таком случае смотри в оба. Томас Ферриоль — не из тех, кто подставляет вторую щеку. И ведет слишком крупную игру для того, чтобы терпеть от какого-то…

— Ничтожества, ты хочешь сказать?

Меча докуривала сигарету, будто не замечая наглой улыбки Макса. Потом открутила окно и выбросила окурок.

— Чтобы сносить неудобства, причиняемые подобными тебе.

— Боюсь, за эти дни я доставил неудобства еще многим. Так что скоро за моей головой в очередь станут.

Меча промолчала. Макс взглянул на часы: четверть седьмого. Еще сорок минут до отправления поезда из Монако, так что нет никакого резона торчать на перроне у всех на виду. Он загодя заказал по телефону одноместное купе в спальном вагоне первого класса. Если все пройдет гладко, утром он будет в Париже — выспавшийся, выбритый и свежий. И готовый вновь смело смотреть жизни в глаза.

— Когда все уляжется, — добавил он, — я постараюсь как-нибудь этим распорядиться. Извлечь выгоду из того, что попало мне в руки.

— Смешно. «Попало в руки»! Можно подумать, с неба упало.

— Я не искал это, Меча.

— Документы у тебя с собой?

Он на миг засомневался, стоит ли вовлекать ее в свои дела еще больше? И ответил:

— Не все ли равно? Зачем тебе это знать?

— Ты не думал о том, чтобы вернуть их Ферриолю? Если он пообещает за это не трогать тебя?

— Разумеется, думал. Но приближаться к нему очень опасно. Да и потом, могут найтись и другие клиенты.

— Клиенты?

— Ну, обратились ко мне тут двое… Два итальянца. Сейчас их уже нет на свете… Нелепо звучит, но я не могу отделаться от мысли, что я им должен.

— Если их нет в живых, то ничего не должен.

— Да, конечно. Им — ничего… И тем не менее.

Он отвел глаза, вспоминая. Бедолаги. От шороха дождя, от монотонного стука дождевых капель о лобовое стекло ему стало еще грустней. Он снова глянул на часы.

— А что скажешь о нас с тобой, Макс? Мне ты ничего не должен?

— Мы увидимся, когда все это схлынет.

— Не уверена, что буду здесь к тому времени. Может быть, мужа обменяют на кого-нибудь. И не забывай: со дня на день война перекинется в Европу. Все может измениться неузнаваемо. Или вообще исчезнуть…

— Мне пора.

— …и я не знаю, когда все, как ты сказал, схлынет. То ли схлынет, а то ли наоборот…

Макс взялся за ручку двери. И вдруг задержался, застыл, словно вылезать из автомобиля предстояло в пустоту. И вздрогнул от этого ощущения, почувствовав свою уязвимость. Впереди его ждали дождь и одиночество.

— Я не очень люблю читать, — проговорил он задумчиво. — Предпочитаю кинематограф. Только в дороге или в отеле пролистываю романчики с продолжениями, которые печатают в журналах… Но кое-что все же запомнил навсегда. Один воин сказал: «Меня кормят мой меч и мой конь».

Он с напряжением пытался упорядочить мысли, подыскивал слова, которые бы точно выражали все, что он хотел сказать. Женщина слушала молча, не шевелясь. В паузах слышно было только, как барабанят по крыше капли. Теперь их дробь стала реже и медленней. Казалось, это капают слезы бога.

— Вот и я так. Тоже ведь живу лишь тем, что повстречаю на дороге.

— Всему на свете приходит конец, — мягко сказала она.

— Не знаю, каков будет конец, однако начало видел… В детстве у меня почти не было игрушек, а если и были — то из крашеных жестянок и спичечных коробков. Иногда по воскресеньям отец водил меня на утренние сеансы в кинотеатр «Либертад»: билет стоил тридцать сентаво, да еще детей оделяли леденцами и лотерейными билетами. Я ни разу не выиграл. Тапер бренчал по клавишам, а на экране я видел белоснежные накрахмаленные пластроны, элегантных мужчин, красивых женщин, автомобили, празднества, шампанское…

Он снова достал из кармана свой изящный портсигар и, не открывая, вертел его в руках, поигрывал, проводил пальцем по золотой монограмме МК на крышке.

— Я любил останавливаться у витрины кондитерской на улице Калифорнии, — продолжал он, — и разглядывать выставленные там торты, пирожные и прочие лакомства… Или выходил на берег Риачуэло, наблюдал, как сходят на берег татуированные матросы, и воображал те волшебные страны, откуда они приплыли.

Он вдруг замолчал — почти оборвал себя, словно смутившись и спохватившись, что подобного рода воспоминаниям можно предаваться бесконечно. И внезапно осознав, что никогда еще не говорил столько о себе. Никому не говорил. Да еще так правдиво и искренне.

— Есть люди, которые мечтают уехать. Которые решаются на это. Решился и я.

Меча продолжала молчать и слушать, словно не решалась оборвать тонкую ниточку доверенного ей рассказа. Макс вздохнул, глубоко и едва ли не с тоской, и спрятал портсигар.

— Разумеется, всему настает конец, как ты сказала. Но я не знаю, когда и где я встречу свой.

Он отвел глаза от расплывающихся за стеклом огней и силуэтов и, повернувшись, как-то очень естественно поцеловал ее. Нежно. В губы. Меча позволила это, не отстраняясь. От чуть влажного слабого тепла, которым пахнуло на него, еще мрачней и бесприютней показался ему дождливый пейзаж за окнами машины. Потом он подался чуть назад, и они взглянули друг другу в глаза, оказавшиеся очень близко.

— Тебе незачем уезжать, — еле слышно пробормотала она. — Здесь сотни мест, где можно спрятаться… Рядом со мной.

Теперь отстранился он. По-прежнему не сводя с нее глаз.

— В моем мире все на удивление просто: обо мне судят по моим чаевым. И если одна маска не годится или снашивается, я наутро надеваю другую. Пользуюсь чужим кредитом. Особенно не угрызаюсь. И не обольщаюсь. Иллюзий не строю.

— Я могла бы изменить это… Ты не думал об этом?

— Послушай меня. Некоторое время назад я попал на вечеринку в окрестностях Вероны. Вилла… Люди с большими деньгами… Уже под конец гости, поощряемые хозяевами, принялись со смехом серебряными чайными ложечками расковыривать штукатурку, чтобы добраться до фресок. А я смотрел на них и думал, какой все это абсурд. И о том, что никогда бы не смог чувствовать себя так, как они. С их чайными ложечками и фресками, скрытыми под слоем штукатурки. И хохотом.

Он замолк, чтобы, открутив стекло, вдохнуть влажного воздуха. По стенам вокзала развешаны политические плакаты «Action Franҫaise»[56] и Народного фронта вперемежку с рекламой нижнего белья, зубного эликсира и афишами, возвещающими скорую премьеру фильма «Abus de confiance».[57]

— Когда я вижу, как люди напяливают черные, коричневые, красные или голубые рубашки и требуют, чтобы ты примкнул к ним, то думаю, что раньше мир принадлежал богатым, а теперь — озлобленным и недовольным. А я не принадлежу ни к тем, ни к этим. И не могу озлобиться, хоть иногда и впадаю в ярость. А со мной это случается, уверяю тебя.

Он снова взглянул на нее. Она слушала, по-прежнему не шевелясь. В угрюмом молчании.

— И еще я думаю, что в сегодняшнем мире единственно возможная свобода — это безразличие. И потому по-прежнему буду жить мечом и конем.

— Вылезай из машины.

— Меча…

Она отвела взгляд.

— Опоздаешь на поезд.

— Я люблю тебя. Мне так кажется. Но любовь не имеет отношения ко всему этому.

Меча обеими ладонями ударила по рулю.

— Убирайся отсюда наконец. И будь проклят.

Макс надел шляпу, вылез из автомобиля и стал застегивать макинтош. Потом вытащил из багажника чемодан и сумку и зашагал, не обернувшись и плотно сомкнув губы, под моросью. Он чувствовал небывалую тревожную печаль — нечто вроде предчувствия ностальгии, которая будет томить его когда-нибудь. Войдя внутрь, отдал чемодан и сумку носильщику и в толпе людей зашагал следом за ним по направлению к билетным кассам. Потом вступил под стеклянно-стальной купол над перронами. В этот миг медленно вполз окутанный паром локомотив, таща за собой десяток синих вагонов с золоченой полосой вдоль крыши и с вычурной эмблемой «Compagnie Internationale des Wagon-Lits». Металлическая табличка посередине каждого вагона указывала маршрут: Монако — Марсель — Лион — Париж. Макс огляделся, ища тревожные признаки. Двое жандармов в темной форме разговаривали у дверей зала ожидания. Все спокойно, убедился он, и никто не обращает на него особенного внимания. Впрочем, это ничего не значит и ничего не гарантирует.

— Какой вагон, месье? — спросил носильщик.

— Второй.

Он поднялся на площадку, протянул кондуктору билет и стофранковую купюру — вернейшее средство снискать его благоволение на все время пути — и, когда тот одновременно взял под козырек и согнулся в низком поклоне, дал еще двадцать франков носильщику.

— Благодарю, месье.

— Нет, друг мой. Это я вас благодарю.

Войдя в купе, он запер дверь и отдернул немного занавеску на окне — ровно настолько, чтобы можно было беглым взглядом окинуть перрон. Жандармы, не сдвинувшись с места, продолжали болтать. Не наблюдалось ничего, внушавшего тревогу. Пассажиры прощались, проходили в вагон. Махали платочками несколько монахинь, дама привлекательного вида у дверей обнимала своего спутника. Макс закурил, поудобней устроился на диване. Когда поезд тронулся, поднял глаза на чемодан в багажной сетке. Он думал о письмах, спрятанных за подкладкой. И о том, как бы — пока не избавится от них — остаться в живых и на свободе. Меча Инсунса его мысли уже не занимала.


Боль, понимает Макс, рано или поздно достигает такой степени насыщенности, что сила ее уже не имеет значения. Когда пройден некий предел, становится безразлично — двадцать ударов или сорок. И потому боль причиняют не новые удары, а паузы между ними. Потому что труднее всего вытерпеть не избиение, а те минуты, когда палач останавливается перевести дух. Именно тогда страдающая плоть сбрасывает с себя бесчувственное онемение, которым отвечает на насилие, расслабляется и по-настоящему реагирует на мучительство. К таким результатам приводит все, что предшествовало этому.

— Где записи, Макс? Где тетради?

На этом этапе разговора не на равных — избиение подразумевает и другие послабления социальных ролей — рыжеусый, чьи руки так напоминали щупальца креветки, уже называет его на «ты». Искаженный голос долетает до Макса словно издали — потому что голова его обмотана мокрым полотенцем, которое одновременно не дает дышать, заглушает стоны и позволяет наносить удары, которые не оставляют следов и видимых повреждений на лице. Остальные удары он получает в грудь и живот, а поскольку привязан к стулу, то не может ни уклониться, ни прикрыться. Макс знает, что их наносят длинноволосый и его напарник в кожаном пиджаке: время от времени полотенце снимают, и тогда нечетко — потому что слезы заволакивают глаза — он видит, как эти двое потирают костяшки пальцев, меж тем как третий, рыжеусый, сидит чуть поодаль, наблюдая за происходящим.

— Где записи, Макс? Где тетради?

В очередной раз они срывают полотенце с его головы. Макс жадно хватает воздух ртом, втягивает его до самых легких, хотя от каждого вдоха колющая боль пронизывает каждую клеточку избитого тела. Вот он сумел наконец сфокусировать осоловелые глаза и рассмотреть лицо рыжеусого.

— Записи, — повторяет тот. — Скажи, где ты их прячешь, — и покончим с этим.

— Не знаю… никаких… записей…

Малый в кожаном пиджаке, без команды, словно по собственному почину стремясь внести личный вклад в расследование, неожиданно бьет его кулаком в нижнюю часть живота. Новая волна жгучей боли захлестывает Макса, поднимаясь снизу вверх, разливается по груди, отдается в паху, заставляет бессильно корчиться и извиваться, в тщетных попытках прикрыться — веревками он накрепко прикручен к стулу. Внезапно все тело Макса заливает холодный пот, и спустя несколько секунд, уже в третий раз после того, как все это началось, его тяжко рвет, и горькая желчь течет с подбородка на рубашку. Ударивший смотрит на него с отвращением и поворачивается к рыжеусому, ожидая инструкций.