Она опустилась на колени и почтительно поцеловала руку своего возлюбленного, обожаемого мужа, великого султана Сулеймана Великолепного, прозванного Кануни, повелителя всего мира. А Мухибби написал:

Я – голос тростника! Я, право, был бы рад,

Как соловей, сладчайших песен звуки

Тебе дарить сто тысяч лун подряд,

Когда душа, сгорая от разлуки,

Как мотылек, в огне надежд дрожит.

Не стоит удивляться этой муке.

Извечно к Мекке обращен магнит,

Мой взор к тебе прикован неотрывно,

Так отчего ж душа моя болит?

Вздыхаю, жду и плачу непрерывно:

Ужели я с тобой не буду слит?

Ужель умру от жажды этой дивной?

Часть четвертая

Огни Босфора

Ночь – время тайн и страхов. В ночной темноте вершатся дела, которые приходится скрывать от дневного света. Эти дела могут быть мелкими, а могут великими, но их отличают скрытность и незаметность – все окутывает ночная тьма, прячет в себе. Ночью может быть ясное небо, полное звезд, или звезды закроют тяжелые тучи, бухнущие дождем, прорезаемые молниями с треском рвущейся ткани, – и то, и другое мало кто видит, ночью не спят лишь влюбленные да те, у кого нечиста совесть. Остальные мирно дремлют в ожидании рассвета. И лишь совсем немногие с беспокойством смотрят на огни, изредка загорающиеся в непроглядной темноте ночи, пытаясь угадать – каким же будет следующий день? Что предвещает именно эта ночь?

* * *

Душное марево висело над Топкапы. Кисейные занавески уныло обвисали, ожидая хоть малейшего движения воздуха. Пахло ленивым потом, сладкими духами и жирными кремами, которыми от нечего делать умащали себя гаремные обитательницы. Калфы, одурев от томной жары, сидели недвижно, не обращая внимания на бездельничающих женщин. Надо бы, конечно, подняться, прикрикнуть, найти каждой занятие – известно ведь, что демоны любят праздность, так и норовят вскочить на плечи да понукать ленивыми руками, а тем пуще – умами. Но в такую жару не хотелось шевелиться, разве что затеется какая-нибудь свара. Даже евнухи утратили всегдашнее ехидство и прятались по углам, ища тени погуще и попрохладнее, чтобы, затаившись, в них помечтать об утраченном – в жару воображение разыгрывалось и представлялись небывалые картины, заставляющие томно вздыхать.

Ярко намазанные губы растянулись улыбкою, обнажая редкие, почернелые уже, зубные пеньки. Хюррем чуть не скривилась, но удержала-таки на лице спокойную и даже равнодушную маску. Но гнилые зубы гадалки не давали ей покоя, и взгляд против воли все время возвращался к этим уродливым обломкам. Хюррем была безразлична к чужому уродству, но щербатость считала чем-то вроде заразной болезни, мерзкой и противной. Там, где она родилась, нехватка зубов у женщины считалась огромным недостатком.

Хюррем прикрыла глаза, мохнатые ресницы коснулись щек, смахивая жемчужную пудру. Вместо покалеченных зубов она представила себе лесную поляну, затененную от кружева солнечных лучей густыми еловыми лапами, и низко срезанные грибные ножки, оставленные более удачливым сборщиком, уже напитанные влагой, разваливающиеся и чернеющие среди блестящего зеленого великолепия мха. Ей почудилось далекое ауканье, и голос был смутно знаком, казался родным…

Гадалка с любопытством наблюдала за женщиной. Застывшая маска лица султанши вдруг распустилась, размякла, провисла складками. Сразу стал виден возраст и все невзгоды и печали прорисовались на этом лице, не отличающемся красотой, но обладающим некой странной дикой прелестью.

– Что ты хочешь узнать, моя госпожа? – спросила гадалка.

– Будущее, – ответила Хюррем Султан. – Конечно же будущее. Прошлое мне известно, а настоящее вполне понятно.

– Будущее тоже открыто для тебя, – ухмыльнулась гадалка. – Мне не нужно даже рассыпать песок или лить воду на горячий воск. И так все ясно, ты знаешь это не хуже меня. Огонь, огонь поглотит все, что ты строила с такими трудами, разрушит все, созданное тобой. Дети твои разожгут это пламя, и ты не сможешь их остановить…

– Уходи, – спокойно сказала Хюррем. Она не гневалась на гадалку, в душе были пустота и какой-то странный хрустальный звон. – Уходи.

– Подумай, султанша, как следует подумай! – Гадалка подхватила полотняную торбу, полную колдовских принадлежностей, и скользнула за дверь.

* * *

Михримах Султан перекатила леденец справа налево, обсасывая его, наслаждаясь вкусом. Почувствовав липкое пятно на пальцах, поморщилась, окунула кисть в чашу с прохладной водой. Дочь султана любила сладости, но с брезгливостью относилась ко всему грязному, а липкие пальцы казались ей эталоном грязи. Смыв пятно, она успокоилась, глотнула немного лимонного шербета, что так замечательно оттенял кисловатым вкусом приторную сладость леденцов, улыбнулась – довольная.

– Ты не слушаешь меня, Михримах, а напрасно! – Хюррем укоризненно покачала головой. Дочь была умна, хитра, но ее непоседливость и игривость часто приводили любимую жену султана в отчаяние. Как сможет она выжить в этом жестоком мире, который с ненавистью относится к женщинам? Тут недостаточно одного ума, нужен опыт. Хюррем вспомнила, какой болью и унижениями достался ей ее собственный опыт, и печальное облачко набежало на все еще прекрасное и гладкое лицо хасеки. Нет, ее дочь не должна повторить этих ошибок! Она все же вдолбит в эту хорошенькую головку все, что необходимо, пусть даже Михримах и будет недовольна.

– Я – дочь великого султана! – с гордостью возразила Михримах. – Зачем мне что-то еще?

– Даже дочери великого султана не избежать опасности, если она будет вести себя глупо, – отозвалась Хюррем. – Почему ты не захотела строить медресе? Я объявила муфтиям, что ты желаешь оплатить строительство.

– Зачем? – удивилась Михримах. – Мне это не нужно, матушка.

– Глупая! – Хюррем переставила миску с леденцами подальше от дочери. – Ты проведешь жизнь в гареме, такова участь всех женщин в нашем государстве. Но лишь от тебя зависит, какова будет эта жизнь. Запомни, девочка моя, гарем – то место, где плакать могут лишь те, что внизу. Им позволено многое, и я им даже иногда завидую. Если же ты карабкаешься наверх, то учти, что каждая твоя слезинка будет замечена и учтена, а потом – поставлена тебе в вину. О, всегда найдется, в чем обвинить! Чем выше ты стоишь, тем больше желающих столкнуть тебя вниз. Чтобы выжить, чтобы смеяться в лицо всем врагам, нужно оказаться на вершине власти. Когда ты на вершине, на тебя направлены все взоры. Это опасно, так как приходится выверять каждый шаг. Но это и безопасно, так как на глазах у многих невозможно тебя уничтожить, если ты не делаешь слишком больших ошибок. Посмотри – в толпе, что клубится на улицах, в давке праздников и шествий могут легко ткнуть ножом в спину, и никто не заметит убийцу. Но к тому, на кого смотрит толпа, убийце почти невозможно подобраться. На вершине власти свет, Михримах, а все дурные дела делаются в темноте. Посмотри – убитых находят в темных углах, а не под факелами! Если на тебя направлен свет, то ты в безопасности! Чем больше тебя знают, чем больше людей любят тебя, благословляют твое имя – тем больше света на тебе, тем сложнее спихнуть тебя с дороги в канаву.

– Но я – дочь султана! – Михримах уже не была так уверена в себе, слова матери затронули что-то внутри, заставив трепетать от затаенного страха. – Разве с дочерью султана может случиться что-то плохое?

– Твой отец не вечен, – вздохнула хасеки. – Когда-нибудь ты станешь не только дочерью, но и сестрой султана. А это – совсем другое дело.

– Да… совсем другое… – эхом отозвалась Михримах. – Но если я буду на свету, мне ничего не грозит?

– Конечно нет, моя сладкая! – засмеялась Хюррем. Она была довольна: дочь слушала и, кажется, начинала что-то понимать.

– Темные дела вершатся во мраке, – сказала Михримах. – Матушка, а как же тогда сумерки? Когда еще нет света, но еще нет и тьмы? Или когда тьма уже отступает, но свет еще слаб и далек?

– Это самое опасное время. Злые люди таятся в сумерках, опасаясь выходить на свет, цепляются за клочья тьмы, маскируясь под тех, кто жаждет рассвета. В сумерках можно принять друга за врага, а врага – за друга.

– Что же тогда делать?

– Вот для этого и нужны факелы. И еще: не нужно доверять сумеркам, они обманчивы.

– Похоже, матушка, ты хочешь отдать меня замуж, – заметила Михримах. – Что ж, только избери мне достойного мужа.

* * *

Мустафа, ближайший к престолу по праву рождения сын султана Сулеймана, пребывал в задумчивости. Румейса Султан, любимица шах-заде, мать двоих его детей, старалась как могла. Она пыталась развлечь наследника всеми силами: играла на джуре, напевая нежным голосом протяжные боснийские мотивы, танцевала, извиваясь стройным телом, пыталась даже расспрашивать о государственных делах. Ничего не помогало.

Румейса сердито нахмурилась, продолжая перебирать струны джуры. Пальцы двигались быстро, привычно, мелодия звучала тихо, вплетаясь в мысли молодой султанши. Румейса подняла голову, бросила искоса взгляд в зеркало, оплетенное серебряными цветами. Блестящая поверхность вернула ей изображение молодой женщины в расцвете красоты и силы: изящная фигура, искусно подчеркнутая платьем, глаза с поволокой, обещающие все наслаждения рая на земле, пухлые губы, которые так хочется целовать…

Румейса обладала природной грацией и изысканностью, ошибочно приписываемыми француженкам, но на самом деле не имеющими к ним никакого отношения – грациозность француженок существует лишь в воображении их пылких возлюбленных. Но Румейса искренне считала, что эти качества достались ей от матери – уроженки Франции. Однако от нее девушка получила лишь умение шить да безупречный вкус в нарядах и украшениях – мать ее была портнихой. Все же остальное являлось заслугой отца, бывшего художником в Боснии. Правда, он не блистал особым талантом, но обладал широтой души и чувством собственного достоинства, которые передал и дочери.

Увидев в зеркале обольстительную красавицу, Румейса довольно кивнула и тут же поморщилась. Что толку от этой красоты, если шахзаде даже не смотрит на нее? А ведь она родила ему четверых детей, трое из которых живы! Машалла! Иншалла, у них могут быть еще дети, она может родить еще маленького шахзаде для наследника. В конце концов, Хюррем Султан подарила повелителю пятерых сыновей, четверо из которых достигли возраста мужей. Но откуда возьмутся дети, если наследник Мустафа отворачивает свое лицо? Может, ему приглянулась какая-нибудь наложница?

Румейса перебрала мысленно всех наложниц в гареме, вспоминала – не посмотрел ли шахзаде на какую-нибудь из них с интересом. Но нет, ничего не приходило на ум. Может, он и в самом деле занят государственными делами?

А Мустафа все поглаживал бороду, разделяя непослушные тугие завитки пальцами, все вздыхал, будто на его плечи свалилась вся тяжесть мира, будто роскошный дворец придавил его, и каждый камень дробит кости. Воспоминания душили его, и наследник великой империи, чья власть уступала лишь власти султана, по чьему слову поднимались армии и рушились крепостные стены, чувствовал, что ему тяжело дышать, и эту тяжесть не снять ни женскими ласками, ни военными подвигами.

Еще в колыбели Мустафа знал, что он – не такой, как остальные дети. Не такой, как остальные люди. Он – сын будущего султана и когда-нибудь он будет владеть огромной империей, над землями которой никогда не заходит солнце, где все четыре сезона года властвуют одновременно. Все богатства этой империи будут принадлежать ему, как принадлежали его предкам. Когда-нибудь именно так и будет.

– Спи, сыночек, спи, мой львенок, – пела над ним мать. – Ты будешь султаном… Все живущие в этой империи станут твоими рабами…

– Спите, шахзаде, спите, – пели кормилицы и няньки. – Вы будете султаном… Вы – зеница ока империи…

– Мустафа, львенок мой! – улыбалась Айше Хафса Султан, валиде-султан, гордая дочь Менгли Гирея, крымского хана. – Ты – мой внук, ты – надежда нашей династии…

– Мой маленький лев! – говорил ему отец. – Ты моя отрада, ты придаешь мне силы!

Мустафа верил всему, что пели, всему, что говорили. Дворец в Манисе был его домом, и он был полноправным хозяином там. Все кланялись ему, а он склонял голову лишь перед отцом и бабкой, да еще целовал руку матери.

Но вот отец стал султаном, и жизнь маленького шахзаде изменилась. Вместо уютного дворца в Манисе – подавляющая роскошь Топкапы в Стамбуле, столичный шум, доносящийся даже до высоких мраморных дворцовых террас, бунты и восстания, сотрясающие резные колонны и капители. А главное – слезы матери. Мустафа не понимал, почему его мать – самая красивая женщина в мире! – плачет. Почему сравнивает себя с другими. Он ведь точно знал, что по красоте с ней не может сравниться никто.

У него появились братья и сестра, но мать это почему-то не радовало. Мустафе начало казаться, что отец больше любит младших детей, а о нем частенько забывает.