Припав к береговой стене, подруги оглянулись на пожар, который теперь вздулся чудовищным, пожирающим самого себя огненным шаром, достигавшим таких высот, что его вершина почти не проглядывалась в небе. Само же небо пульсировало оранжевым заревом, отражая тонкими тучами каждый сполох бесновавшегося внизу пекла. Барочные башни Фрауэнкирхе[78] выступали на фоне пламени, позволяя ориентироваться в бурлящем котле, посреди которого плавали подруги. Река, ночную черноту которой обычно разбавляло лишь отражение луны или уличного фонаря, раскинулась мерцающим зеркалом пожара. Ее зимний разлив расцвел оранжевым ковром, по зыбкой поверхности которого буря гоняла искры водной пыли.

На мосту скопилось столько народу, толпа так напирала с обеих сторон, что люди по одному, парами и группами прыгали в реку. Риск утонуть в ледяной воде был предпочтительнее верной смерти от огня или под ногами товарищей по несчастью. Защищенные береговой стеной, Мими и Ева схватились за железный поручень и следом за другими стали спускаться по узкой лесенке к реке. У края воды, в грязи, сбивались в кучу обгорелые, повергнутые в шок ошметки Дрездена, который за два часа прошел путь от города-героя до пепелища жертвенного костра. Одни бросались в воду, спеша остудить ожоги; другие прижимались к стене набережной, которая хоть как-то прикрывала от огненного извержения над головой; третьи просто лежали, распластавшись на земле, сраженные то ли сном, то ли смертью — трудно было разобрать.

Колени подруг подкосились от внезапного истощения. Они вместе повалились в исходившую паром грязь, подставив воде обожженные, черные от смолы ноги. Брызги сыпались им на пальто, а над головой расцветал огненный полог.

Несмотря на шум — воющий тенор, свистящие рыдания которого то разрастались, то затухали, — они уснули.

12

Франция

Монтрёй. Весна 1941 года

Дни становились длиннее и несли с собой перемены. Погода улучшилась, и вылетов стало больше. Случалось, Адаму Колю всю неделю приходилось по вечерам облачаться в летный комбинезон и отправляться к промышленному центру Англии; иногда с целым эскадроном, но чаще в одиночку. Он летел вдоль одного радиолуча до пересечения с другим, где и сбрасывал бомбы; теоретически на заводы и склады, но при таком неточном методе бомбардировок его груз вполне мог упасть на жилые кварталы. Город гасил огни. Только пожары, оставленные предыдущими рейдами, позволяли бить по подсвеченной цели — но вместе с ними появлялись ночные истребители, зенитная пальба и повышенный риск потерпеть катастрофу.

Когда из-за погоды или по графику дежурств Адаму выпадал свободный вечер, поздние закаты мешали ему вернуться к домашней рутине, которая установилась между ним и Мари-Луиз: задернутые шторы дали бы повод для пересудов, а открытое миру окно не вязалось с интимными минутами у камина, которых и он, и она приучились ждать с удовольствием. Вместо этого они стали будто бы ненароком — не договариваясь об этом открыто, — встречаться на лестнице. Мари-Луиз садилась на четвертую ступеньку, а немец — на стул у подножья, лицом к ней. Он завтракал, и они разговаривали — в основном по-французски, но все чаще переходили на немецкий. В арсенале Мари-Луиз были только отдельные слова, но она старалась, а над ошибками они вместе по-дружески смеялись. Мари-Луиз обладала врожденной способностью к языкам, и вскоре они уже переходили с французского на немецкий и наоборот, даже не замечая этого. Поиски немецкого эквивалента слову «пролеска» подтолкнули Адама к первому шагу.

— Я хотел бы погулять в лесу и посмотреть на них; возможно, в эти выходные, потому что погода обещает быть хорошей. У меня есть в запасе увольнительные. Я… я тут подумал, а не смогли бы вы пойти со мной?

Мари-Луиз изумленно посмотрела на него. Он торопливо продолжал:

— Не в здешние леса, разумеется. Это невозможно, и я бы никогда такого не предложил. Я планировал съездить в Руан на два дня, и если бы вы согласились отправиться вместе со мной — мы бы, конечно, остановились в разных гостиницах, — это доставило бы мне огромную радость.

Мари-Луиз почувствовала, что краснеет, и принялась от волнения теребить обручальное кольцо.

— Это невозможно. Вы сами знаете. Если француженку увидят с немцем, то… то в нее, вероятно, будут плевать… или того хуже. Это невозможно. И не уговаривайте меня. Прошу.

Адам наблюдал за тем, как сумятица мыслей отражается в ее лице, и с нежностью убеждался, что она неспособна лгать.

— Вы правы. И я бы не стал вам этого предлагать. Но что, если в Руан поедут француз и француженка? Или немец и немка? Это будет проблемой?

Мари-Луиз подняла на него озадаченный взгляд.

— Я ведь не всегда ношу эту форму. А вы хорошо говорите по-немецки — по крайней мере, достаточно хорошо, чтобы французы не заметили разницы. Пожалуйста, я не вижу в этом ничего дурного.

Мари-Луиз смотрела на Адама, силясь прочесть его мысли. Она всем существом ощущала опасность этого прорыва на новую территорию, но вместе с тем — какое-то незнакомое волнение, приятно щекотавшее нервы, и риск, манивший удовольствием.

— Но что, если меня увидят?

— Кто? И даже если увидят, то только вас в обществе друга, быть может, кузена. Да, отличная версия: кузен из Эльзаса или коллега-учитель. В конце концов, я всего лишь предлагаю немного погулять, полюбоваться местными достопримечательностями и, быть может, пообедать или поужинать вместе, если вы пожелаете ко мне присоединиться. Я… я скучаю по нашим беседам, не буду этого скрывать. Не ждал, что посреди войны мне посчастливиться завести такую дружбу. Разве это плохо?

Мари-Луиз неуверенно улыбнулась ему.

— Нет. Вовсе нет. Но могу ручаться, что больше никто не посмотрит на это под таким углом. Согласны? Никто.

Она колебалась, постукивая двумя пальцами по надутым губам и внимательно изучая пол. Не поднимая глаз, Мари-Луиз стала гладить закрытые юбкой ноги от бедер к коленям, набираясь решимости.

— Когда?

— Я получу увольнительную на этих выходных. И прогноз погоды хороший.

— И пролески будут в самом расцвете?

— Непременно.

— Тогда я хочу, чтобы вы мне их показали.

* * *

Как и обещал Адам, было тепло. Солнце в конце апреля ласково пригревало, но в утренней тени, которую отбрасывал западный фасад Руанского собора, воздух все еще был прохладным. Вытянув шею, Мари-Луиз разглядывала окно-розетку, дивясь замысловатой ажурной работе и мерцанию стекла. Легкий ветерок теребил брезент тележки с открытками. Мари-Луиз не узнала Адама, когда он подошел. Перед ней стоял мужчина в костюме и фетровой шляпе, которую он снял, кланяясь, и изысканным движением поцеловал ей руку.

— Enchanté, mademoiselle[79]. Вы бывали в Руане прежде?

Он расплылся в заразительной улыбке.

— Однажды. Но такой город не может наскучить, верно?

Мари-Луиз окинула взглядом готический каменный водопад, увенчанный нимбом утреннего солнца. Пока они стояли, как пилигримы, благоговея перед творением рук человеческих во славу Бога и насыщаясь нектаром утра, стая голубей обрушилась из рассветного сияния на камень и мелкими бусинками раскатилась по щелям за воздетыми руками святых, навеки замерших в акте благословения.

— Здесь похоронен Ричард Львиное Сердце; по крайней мере, так написано в моем путеводителе. А вон там, — Адам повернулся и указал на пятачок за их спинами, — сожгли Жанну д’Арк.

Знакомая тень омрачила улыбку Мари-Луиз.

— Какая ужасная смерть…

Адам подставил ей руку.

— Не желаете чего-нибудь выпить, mademoiselle?

Мари-Луиз оперлась на его локоть, и они зашагали через площадь в сторону кафе, щеголявшего летними красками ярких зонтов и клетчатых скатертей. Единственным намеком на то, что этот чудесный весенний день распускается в военное время, были три солдата — тоже туристы, самодовольно заказывающие зеленый перно[80], на что французский официант взирал с традиционным презрением.

Освобожденные от груза скрытности, Адам и Мари-Луиз чувствовали, что пьянеют, и дело было вовсе не в шампанском, которое они пили. Для Мари-Луиз, впервые отбросившей свинцовый покров Монтрё и провинциальной тирании, под которым она всегда жила, это был новый мир. Она вышла замуж за парня из соседнего дома, жила с отцом и преподавала в школе, в которой сама же провела детство; ее жизнь отслеживали и обсуждали. Здесь она была никому не знакома, с мужчиной, который смотрел на мир сквозь иную призму. Она заинтересовала его не из-за своего прошлого и не потому, что была дочерью своего отца, а потому что она — это она. Подобно тому, как рвались на поверхность пузырьки, освобожденные от бутылочной пробки, ее натура в солнечных лучах заявляла о себе смехом и внутренним сиянием, за которым Адам, пригубливая из той же чаши, украдкой наблюдал. Степенность зимних бесед улетучилась, и их разговор облачился в весенние оттенки рококо, легкомысленные и дразнящие.

Они бродили по узким улочкам старого города, заглядывая в книжные магазины и антикварные лавки. По настоянию Адама они провели час у модистки: Мари-Луиз примеряла шляпки в комплекте с шарфами и перчатками, а он изображал строгого судью. Разморенные обедом, военную скудность которого разбавила взятка шеф-повару, они сидели друг напротив друга у окна маленького ресторанчика и наблюдали, как снаружи медленно течет день: по улице гуляли пары; немцы в форме фланировали между магазинами, жавшимися под крышами старых деревянных домов; дети, радуясь выходным, носились веселыми шайками в поисках развлечений. Адам и Мари-Луиз наслаждались текучей истомой вина, сдабривавшего разговор, который и без того свободно полился, когда исчезли прежние ограничения. Адам спросил Мари-Луиз о муже, как они встретились и за что она его полюбила.

Она рассказала. Рассказала, как в школе он привлек ее внимание своими карикатурами; как стоял в углу спортивной площадки, зачитываясь Бальзаком, в то время как сверстники состязались в pétanque[81] или гоняли футбольный мяч. Жером был популярным, но эксцентричным, а его острый язык внушал немалый страх, хотя он пускал его в ход, только когда его провоцировали. Мари-Луиз, нескладная девочка-подросток, вынашивала к нему, интересному и вполне взрослому молодому человеку, страсть, которая оставалась незамеченной, пока он не вернулся с военной службы. Жером обнаружил, что из гадкого утенка она превратилась в лебедя, правда, застенчивого, с неуклюжей смесью незаурядного ума и желторотой интуиции, которая в равной степени притягивала и отталкивала. Мари-Луиз отдавала себе отчет в богатстве отца — хотя жили они скромно, в буржуазном стиле, в доме, который выходил крыльцом на улицу, а не прятался за воротами, — и влиянии, которое оно оказывало на ухаживавших за ней юношей и мужчин. Ее мать, мягкая, набожная женщина, истинная нормандская bourgeoise[82] по происхождению и проницательности, помогала ей переходить это минное поле, тонко выказывая поддержку или неудовольствие тактичным замечанием или молчаливой улыбкой, которая была красноречивее слов.

Когда Мари-Луиз заговорила о матери, в глазах у нее заблестели слезы и ей пришлось замолчать. Адам потянулся через стол и накрыл ее руки ладонями, а когда она стала вытирать глаза салфеткой, мягко отстранился.

Ухаживая, Жером обошелся без банальных ритуалов — ни цветов, ни витиеватых комплиментов. Он посылал Мари-Луиз книги и журнальные статьи с пометками. В них не было ни ласковых слов, ни лести, только карикатуры на соотечественников или фельетоны, написанные для газеты, в которой он работал. Жером видел в Мари-Луиз достойного собеседника и друга, равно как и в Жислен, с которой они к обоюдному удовольствию часто сходились в словесных перепалках. Мари-Луиз не раз приходило в голову, что они могли бы родиться братом и сестрой — столько общего было в их стройных, гибких телах и энергичных характерах. Жислен и Жером так хорошо ладили, что иногда Мари-Луиз точила ревность — новое для нее чувство, ошеломлявшее своей мощью.

В первый раз Жером поцеловал ее в жаркий августовский вечер в саду у цитадели Бована. Они гуляли у стены города-крепости, любуясь долиной реки, растекавшейся на севере заливными лугами и топями между Ле-Туке и Этаплем. Тополя, которые всегда трепетали от малейшего дуновения ветерка, замерли неподвижным строем во влажном воздухе предгрозового вечера. Только летучие мыши кое-где теребили листву, да юркие стрижи сновали туда-сюда по веткам. Жером держал Мари-Луиз за руку, пока они петляли между молодых людей, которые прятались от зноя, свесив ноги со стены и дымя сигаретами. Мари-Луиз казалось, что Жером не может не слышать стука ее сердца — так гулко отдавался у нее в ушах каждый удар. В самой верхней точке стены, оглянувшись на замок, из которого фельдмаршал Хейг командовал бойней на кровожадной равнине Пикардии[83], Жером запустил руку в ее волосы и стал нежно притягивать ее к себе, пока Мари-Луиз не почувствовала его тело сквозь легкое платье, а его губы не прильнули ласково к ее губам. Не зная, открывать ли рот навстречу его поцелую, она замерла, чувствуя, как его язык скользит по ее устам. Жером слегка отстранился, и она разглядела темные очертания его головы, но черты лица сливались — так близко он стоял. Он стал поглаживать пальцами ее щеки, и Мари-Луиз вспомнились девичьи перешептывания о технике поцелуя и допустимых градациях эротичности. Жером почувствовал, как она расслабилась в его руках, и со второй попытки Мари-Луиз смягчилась, слушая громкий стук собственного сердца и удивляясь чувственности происходящего. Скользнувшая рядом с ее ногой кошка вернула ее с небес на землю, и, ни слова не говоря, они зашагали в сумерки, вдыхая ароматы летнего вечера, усиленные каплями теплого дождя.