Мари-Луиз робко подошла к костру, радуясь теплу, но нервничая из-за обстановки, которая под воздействием алкоголя слегка сдвинулась от послеполуденной радости к чему-то более лихорадочному и непредсказуемому. Парочка — девушка и мужчина, в котором Мари-Луиз узнала Стефана, — выясняла отношения, спрятавшись за танком. Из открытого окна лились звуки фортепиано, где-то неподалеку раздался звон разбитого стекла. Дневная давка рассосалась, но кучки пьяных, которые продолжали орать песни, стекались в ватаги, то и дело взрывавшиеся смехом или громкими аплодисментами.

Сентябрьские сумерки уступили оранжевому зареву костра, и отдельные лица можно было разглядеть только при свете огня. Мари-Луиз приметила ящик для боеприпасов и села на него, впитывая обжигающее тепло костра. Какой-то солдат подошел к ней и опустился рядом на корточки. Он немного покачивался на каблуках и выставил руку, чтобы опереться на танк. Мари-Луиз разглядела на его рукаве три нашивки. Он заговорил с ней на ломаном французском, который она едва разбирала, по нескольку раз повторяя слова заплетающимся от выпитого языком. Потом, как будто позабыв, зачем пришел, солдат поднялся, навалился на джип и, шатаясь, побрел в толпу. Облегченно вздохнув, Мари-Луиз плотнее закуталась в шаль, оперлась подбородком на ладонь и подалась вперед, чтобы понежиться в тепле.

В ночном воздухе завоевал себе место новый звук — монотонно повторяемая нараспев фраза. Отвратительная по тону, она доносилась с улицы, которая шла через площадь и мэрию. Когда звук стал ближе, Мари-Луиз разобрала слово, повторяемое снова и снова с сильным ударением на втором слоге.

— Putain! Putain![126]

По группкам гуляк прошла ощутимая рябь любопытства. Сидевшие вскочили на ноги и стали толкаться, чтобы лучше разглядеть, что происходит. Когда предмет интереса приближался, к отвратительному распеву присоединялись новые голоса, и к тому времени, как его осветило пламя костра, голос толпы приобрел хлесткий ритм палочных ударов по пяткам.

Мари-Луиз укрылась за гусеницами «шермана». В свете костра она увидела девчушку — ее даже нельзя было назвать девушкой, — которой, наверное, не исполнилось и двадцати. Она прижимала к себе сверток и, не разбирая дороги, в страхе ступала туда, куда преследователи гнали ее издевательским смехом, грубыми жестами и настойчивым скандированием. Мари-Луиз узнала в ней бывшую ученицу, простую девочку, отец которой был попечителем школы. Навстречу испуганной девочке вышла женщина. Широко расставив ноги и уперев руки в бедра, она загородила несчастной путь. Девочка попятилась, дернувшись, когда блестящая капля слюны брызнула ей на щеку под одобрительный злой смех. Другие тоже начали на нее наседать, и через несколько секунд рука, выставленная, чтобы защититься, заблестела от мокроты. Девочка попятилась к танку, пройдя всего в метре от того места, где стояла Мари-Луиз. С такого близкого расстояния можно было расслышать писк младенца и разглядеть в пеленках носик и беззубый рот, широко раскрытый в безответной жалобе.

Кто-то из мужчин пнул ящик для боеприпасов, на котором несколько минут назад сидела Мари-Луиз, пододвигая его к нейтральной полосе между кромкой толпы и жерлом костра и устанавливая его, как эшафот. Толпа, первый ряд которой освещали пляшущие языки костра, расступилась и пропустила женщину, выставившую перед собой руки, как боксер на ринге. В одной руке у нее были стригальные ножницы — два грубых ножа, соединенных металлической пружиной. Она защелкала ими под одиночные подбодряющие возгласы. Это была та самая Адель Карпентье, которая в первый же день оккупации обвинила Мари-Луиз в collaboration horizontale[127].

Девочка так сильно съежилась от лязга ножниц, что, казалось, стала меньше, и, точно загнанная лань, начала вжиматься в пространство между гусеницами танка, закрываясь от мстительницы, на губах которой играла самодовольная ухмылка. Адель схватила клок ее волос. Девочка сопротивлялась и уворачивалась, но ее все равно приволокли к ящику.

Она сидела, опустив голову от безысходного страха и стыда, и смотрела в пол, морщась и вздрагивая, когда ножницы впивались в ее длинные волосы, отливавшие рыжим в свете костра. Каждый срезанный сноп демонстрировали аплодирующей толпе и швыряли в огонь. Девочка наклонилась вперед, чтобы успокоить малыша, но ее грубым рывком за оставшийся пучок волос тут же отдернули назад. В ответ раздался вопль, который заставил толпу притихнуть.

Оставив последние спутанные пряди торчать над хохолками обкорнанного скальпа, карательница отступила на пару шагов, чтобы полюбоваться содеянным. Она отшвырнула ножницы и с презрением подошла к жертве, которая теперь крепко прижимала к груди ребенка и раскачивалась взад-вперед, жалобно причитая. Одной рукой Адель схватила девочку за плечо, а ладонь другой положила на лоб, запрокинув ей голову назад, так что кожа натянулась, а глаза широко раскрылись. С расстояния нескольких дюймов Адель плюнула несчастной в лицо и одновременно толкнула ее, так что девочка упала на спину и, по-прежнему прижимая к себе младенца, покатилась по мостовой.

Толчок оживил ее, и в следующую секунду она уже встала на ноги и начала слепо бросаться в сторону зрителей, которые расступались в инстинктивном страхе перед исступленной, освобождая ей место. Девочка замирала во внезапно открывшемся пространстве, отчаянно отыскивая выход. В толпе теперь царило молчание, не ехидное, но настороженное, ибо первобытное чутье подсказывало, что девочка балансирует на грани безумия и способна на все. Молодая мать покачивалась и моргала, пытаясь найти новые ориентиры, словно не замечая криков ребенка на руках. Она шаталась; пятки ее босых ног были изранены и кровоточили. Там, где содрали кожу на голове, тоже сочилась кровь, сбегавшая струйкой на ухо и капавшая на грубое хлопковое платье. Глядя перед собой, как будто дикой орды больше не существовало, девочка заковыляла прочь от огня, и белеющий голый череп был последним, что скрылось из виду, когда тени и толпа поглотили ее.

Адель Карпентье смотрела девочке вслед, держа в одной руке бутылку, а локтем другой опираясь на гусеницы танка. На ней были брюки и берет — своего рода униформа, которую, как догадалась Мари-Луиз, носили résistants: она вспомнила Жислен в оконной раме мэрии, одетую похожим образом. Адель смеялась вместе с двумя мужчинами и рукавом рубашки отирала со лба пот после «праведных» трудов. Упиваясь властью, она ловила на себе взгляды толпы и отвечала так, что людям приходилось нервно отворачиваться в смущении. Адель была на два года старше Мари-Луиз и одноклассникам запомнилась властной и задиристой. Она использовала свою грубую смазливость и чутье на слабость, чтобы собирать вокруг себя таких же охотников до бессмысленной жестокости. Жислен была младше — но крепче и умом, и телом. Она никогда не позволяла себя запугивать и объединяла вокруг себя таких, как Мари-Луиз, которых защищала острым языком и бесстрашным взглядом. Повзрослев, Адель и Жислен продолжали обходить друг друга стороной, почти не скрывая взаимной неприязни. Обе стремились лидировать, но ни одна не могла достичь господства.

Адель заметила Мари-Луиз за гусеницами танка. Она повела бровью и с хитрой улыбкой протянула ей бутылку.

— Выпей.

Эта фраза отдавала приглашением к соучастию: согласие влекло за собой одобрение того, что только что произошло. Без поддержки стальной Жислен глубоко укоренившаяся робость Мари-Луиз заставила ее выйти из мнимого убежища и взять предложенную бутылку. Нервничая, она не удержала вино во рту, и на шали распустились красные пятна. Хладнокровно наблюдая за ней, Адель взяла бутылку и в свою очередь сделала глоток.

— Где твой отец? — спросила она.

Мари-Луиз обнаружила, что не выдерживает ее взгляда.

— Дома, наверное. Я не видела его уже… пару часов.

— Значит, он не празднует вместе со всеми?

Подоплека вопроса заставила мужчин прервать разговор и настороженно прислушаться. Мари-Луиз знала, что не умеет врать, и уже чувствовала, как краска заливает ей щеки — но надеялась, что зарево костра послужит ей камуфляжем.

— Разумеется, он праздновал. Как и все.

— Все? Нет, chérie, я не думаю, что праздновали все. Вот она, например. — Адель кивнула в том направлении, где скрылась остриженная девочка. — Она не праздновала, верно?

Мари-Луиз поймала себя на том, что шумно сглатывает и ежится под взглядом василиска и от подтекста сказанного. Она попыталась изобразить удивление:

— Я видела, как мой отец входил на площадь вслед за танками. И подозреваю, что он изрядно выпил.

Она изобразила улыбку легкомысленного веселья, которого вовсе не чувствовала.

— Я его не видела. А вы, парни? Мы въехали на танках в город. Зато мы видели, как ты зажималась с канадцем. Трудно, наверное, целоваться посреди площади и при этом наблюдать за тем, как твой папа приветствует танки.

Мари-Луиз покачала головой, придумывая правдоподобный ответ.

— Я… я была совсем пьяна. Но я уверена, что видела его. В начале Плас-Вер, рядом с нашим домом.

— И он тоже радостно встречал освободителей? Ну, конечно. Правильно делал… учитывая обстоятельства. Будь я коллаборационистом, я бы так и поступила. А? Ребята? Что скажете? Нужно радоваться. Делать вид, будто все эти годы, что он лизал бошам задницу, были коварным планом мести, и на самом деле он каждый день пытался их пристрелить. Беда в том, chérie, что я в это не верю. И все остальные тоже. А ты бы поверила?

Адель сплюнула на землю. Что-то в жестокости этой женщины распалило в Мари-Луиз нехарактерную для нее ярость. Она разозлилась на себя за пассивность и коллаборационизм — коллаборационизм с жестокостью, свидетелем которой она была, и со словесным линчеванием ее отца. Она давно знала свою мучительницу, и это знание помогло ей задать нужный вопрос.

— А давно ли ты присоединилась к Сопротивлению, Адель?

Тон Мари-Луиз заставил мужчин посмотреть на нее. Адель поджала губы.

— А тебе это зачем?

— Любопытство, ничего более. Просто стало интересно, когда ты вступила в ряды Сопротивления.

— С самого начала.

— С того дня как явились немцы?

— Нет. Не сразу. Несколько месяцев спустя. Точно не помню. И вообще, какое это имеет отношение к твоему чертовому отцу? Мы сейчас о нем говорим.

Она скрестила руки на груди и плотно сжала губы.

— Итак, в 1940-м?

— Да, Наверное. Зимой. Да, тогда стояла зима.

При иных обстоятельствах Мари-Луиз не смогла бы выдержать взгляд этой женщины, но бурлившая внутри ярость лишала ее осмотрительности и толкала на колоссальную дерзость. Она попыталась представить рядом с собой Жислен и набраться у нее силы и отваги. Чиркнула спичка — один из мужчин зажег сигарету.

— Значит, ты поддерживала связь с людьми де Голля? Или была коммунисткой?

— Я никогда не была коммунисткой!

— Я тоже. Но я не помню, чтобы ты… участвовала… в Сопротивлении. Ты знакома с Виктором и Жанетт?

Адель заморгала и шумно сглотнула. Мари-Луиз поняла, что попала в цель.

— Я… занималась другими делами. Секретными. Я не могу об этом говорить. Конечно, не могу: война еще не закончилась.

Ее лицо было в тени, но смысл происшедшего отразился в улыбках мужчин. Теперь уже Адель не могла выдержать взгляд собеседницы.

Голос Мари-Луиз прозвучал спокойно.

— Никто из нас не знает всей правды, верно? Давай оставим все как есть. Идет война; ты права… и может быть еще рановато… для такого рода вещей.

Она указала на волосы и ножницы.

Адель поиграла желваками. Она повернулась лицом к огню, замахнулась бутылкой в сторону костра и разжала пальцы. Бутылка описала в воздухе дугу, упала на землю у кромки пламени и, не разбившись, покатилась по углям. Шум привлек внимание толкавшегося рядом сборища. Адель, сделав резкое движение, очутилась нос к носу с Мари-Луиз, так что та почувствовала на щеках ее дыхание, и заговорила злым шепотом:

— Твой отец — коллаборационист. Я знаю это. И все это знают. Та шлюшка трахалась не с одним, а с двумя бошами — и ублюдок, над которым она выла… ей даже неизвестно, кто его отец. Мне все равно, кто с ними разберется — я или эти парни. Плевать я на это хотела. Пришло время расплаты, chérie. Мы доберемся до всех. До всех, кто бежал с бошами, — их мы тоже достанем, когда все будет кончено. Боши оставили в мэрии половину своих папок, и они обещают стать интересным, просто захватывающим чтивом. Четыре года записей: кто кому за что платил, все в таком духе. И ручаюсь, твой папаша по уши в этом замешан, как думаешь? Он и его друзья. Помнишь коммунистическую ячейку, которую накрыло гестапо? Их кто-то сдал — а все мы знаем, как твой папочка ненавидит коммунистов. С сегодняшнего дня он уже не мэр. Теперь мы у власти… не забывай. И он пусть не забывает. — Продолжая смотреть Мари-Луиз в глаза, Адель снова плюнула на землю. — Он не забудет. Не забудешь и ты.