А потом наступил переломный момент.

День казался не особо благоприятным, на какой-либо прогресс особой надежды не было. За окном стояла весна, цвели деревья, а Джоди сидела в кабинете в пуловере и кардигане, спасаясь от кондиционера, сам же Джерард был несколько не в форме, не такой сосредоточенный, как всегда. Они перескакивали с темы на тему, но никак не могли нащупать ничего интересного, и к концу сессии уже совсем выбились из сил. Джоди решила, что на этом все. Пора домой. Но тут в отчаянной и доблестной попытке Джерард поинтересовался, что ей снилось.

Джоди: Обычный белый шум.

Джерард: Что значит белый шум?

Джоди: Ну, вы же знаете. (Вопрос ее разозлил, поскольку она все время использовала этот термин.)

Джерард: Будь добра, приведи пример.

Джоди: Ну, скажем, я на вечеринке, разговариваю с какими-то незнакомыми людьми. Потом замечаю собственное отражение в зеркале и вижу, что я полуголая, но совершенно ничего по этому поводу не чувствую. Потом оказываюсь в доме родителей, что-то ищу, но не помню, что. Даже во сне это не казалось мне важным. Ну, вот такое. Это белый шум.

Джерард: (Молчит).

Джоди: Извините. Я старалась.

Джерард: Я знаю, что старалась.

Джоди: (Молчит).

Джерард: Значит, на этом все?

Джоди: Наверное.

Джерард: (Молчит).

Джоди: Погодите. Еще был сон про Даррела.

Джерард: Про Даррела?

Джоди: Я о нем совершенно забыла и только что вспомнила.

Джерард: Расскажи.

Джоди: Даррел приехал в гости. А я в этот момент записывала сон, его сон. Это был сон Даррела, который я смотрела за него. У меня оказалась целая тетрадь Дарреловых снов, с самого детства. Я смотрела их за него и записывала.

Джерард: Продолжай.

Джоди: Да и все. Я спросила, помнит ли он что-нибудь из этих снов, но ему это оказалось неинтересно, он не хотел говорить об этом, а потом ушел.

Джерард: А что ты чувствовала, пока это все происходило?

Джоди: Страх. Мне было страшно.

Джерард: Что тебя испугало?

Джоди: Да все. Жутковато было.

Джерард: Но потом ты этот сон забыла. Я только что спрашивал, и ты сказала, что был лишь белый шум.

Джоди: Наверное, я его вытеснила.

Джерард: А еще какие-нибудь чувства помнишь? Кроме страха?

Джоди: В общем, нет. Нет. Я просто испугалась. Я бы сказала, довольно сильно.

Джерард: Чего-то конкретного?

Джоди: Думаю, за Даррела. Он как будто был в реанимации или что-то вроде, безжизненный, совершенно отчужденный. Это казалось ужасным. Тот факт, что он собственных снов не смотрел. Как будто его нет. Не существует.

Джерард: А ты делала это за него.

Джоди: Да.

Джерард: И занималась ты этим, потому что…

Джоди: Потому что я его люблю.

Джерард: Ты во сне ощущала любовь к нему?

Джоди: Да. Ощущала.

Джерард: Значит, во сне тебе было страшно, и в то же время ты испытывала к нему любовь.

Джоди: Да.

Тема на какое-то время повисла в воздухе, потом Джерард посмотрел на часы. «Предлагаю вернуться к этому на следующей неделе. Я прошу тебя записать этот сон максимально подробно и принести на следующую встречу. Это твое домашнее задание».

Джоди встала, сняла кардиган и убрала его в сумку, взяла с вешалки ветровку и на выходе сказала Джерарду спасибо. Подошла к лифту и нажала кнопку. Она ждала, смотрела на двери, на свои ботинки «Доктор Мартенс», на геометрический узор ковра – синие и оранжевые фигурки были столь крошечными, что в целом он казался бежевым. Вдруг у нее в душе поднялся какой-то едкий ветер, который даже не натыкался ни на какие препятствия, словно внутри у нее был сплошной пустырь. Джоди подумала о том, чтобы спуститься пешком, но чувствовала, что ее как будто приклеили к этому месту, словно ковер и подошвы ботинок слились воедино, как кожный трансплантат. И уже стоя там, она понимала, что пути обратно нет, что простота, которая была здесь только что, утрачена навсегда. Что она больше не будет сидеть перед Джерардом, думая, о чем поговорить. Не будет больше шуток об ее безупречном детстве. Сон оказался извлечен на поверхность, а вслед за ним неизбежно последовали и воспоминания, словно связка жестяных банок, привязанная к машине, в которой едут молодожены, и это уже необратимо – она больше не сможет вытеснить эти образы, засунуть их обратно в забытье.

Воспоминание хорошо перенесло погребение и вернулось к ней в первозданном виде, такое же яркое, многомерное, часть ее жизненного опыта во всем спектре восприятия – вкус, запах, тактильные ощущения… и все то напряжение. Но зато без зрительного образа, все оказалось окутано тьмой. По мнению Джоди, это связано с тем, что события происходили ночью. Либо же она тогда намеренно закрыла глаза, изначально решив ограничить восприятие этого болезненного момента. Первый взрыв принес исключительно боль и тревогу, но потом Джоди поняла, что может сдаться, и что капитуляция – это ее способ освободиться от этого, билет на свободу. Сейчас ей оставалось надеяться лишь на то, что она была соучастницей, сыграла в этом определенную роль, потому что если так – она все еще могла бы его любить, и ничего не пришлось бы менять. Но ей тогда было всего шесть, а Даррелу – двенадцать, и Джоди не в состоянии была вообразить, как могла быть в этом повинна.

26. Он

Наташа вернулась домой, но Тодда не простила. Во многом все стало как раньше – они вместе ужинают за столом, она учится, убирает дома, к ним кто-нибудь то и дело заходит, но теперь Наташа раздевается в ванной и засыпает раньше, чем он ляжет, помимо этого, она установила жесткий комендантский час, что является большим испытанием для его терпения, которое она продолжает истязать и непрекращающимися разговорами об украшении стола и кого куда посадить, уж не говоря про коляски и детские сиденья для машины, в то время как ничего из этого не выражает ни любви друг к другу, ни любви к сыну… еще и имя ребенка стало предметом многочисленных обсуждений и споров, в которых задействованы все ее друзья и соседи. Наташа не успокоится, пока не изучит всю мальчиковую половину толстенной книги под названием «Детские имена последнего века». Она отказывается понять, что такие варианты как Хершил и Роскоу вообще обсуждать смысла нет, а во все увеличивающемся «коротком списке» наверху пока остаются Клэринс и Эмброуз. На зеркале в ванной наклеены бумажки с именами типа Чонси и Монтгомери, которые то и дело меняются местами в зависимости от приоритетов. «Нельзя отвергать имя лишь потому, что оно тебе не нравится», – абсурдно заявляет Наташа.

К вечеру – когда ужин закончен и квартира напоминает душный чулан, полный несвежих запахов и нежеланных гостей, – наступает момент, когда Тодду хочется одного: броситься из окна. Если бы ему хотя бы было с кем поговорить так, как он раньше разговаривал с Джоди. Но она теперь на это не согласится, а с друзьями он в основном напускает на себя браваду, да и все равно проводить с ними много времени ему теперь не разрешают. «Тодд, если тебе так хочется с ними увидеться, можете пообедать вместе».

Он скучает по тем временам, когда возвращался домой ночью и выгуливал у озера собаку, заботы дня рассеивались, и это помогало перейти ко сну. Глубокой ночью, когда город засыпал и утихал, Тодд шагал вдоль берега, один, на природе, слушал дыхание воды, как она фыркает и вздыхает, отдавался безграничной пустоте неба, ниспадающего бесчисленными складками до самого горизонта. В ясные ночи можно было разглядеть Большую Медведицу и Полярную звезду. Он мог найти Орион, Кассиопею, Пегаса и множество других созвездий, а если ночь выдавалась безлунная и темная, Тодд высматривал Млечный Путь. В детстве он мечтал о звездах, оказаться среди них, не в космическом корабле, а в свободном плавании, он бы плыл в самой их гуще на спине, а миллиарды и триллионы крошечных огоньков щекотали бы его кожу, потрескивая, словно прохладный огонь.

Столько приятных размышлений вытеснилось и почти забылось. Например, сейчас Тодд слышит абсолютную тишину, шипение – и ему вспоминается атмосферное давление. А в детстве он воображал, что все, абсолютно все, издает звук, и жалел, что он его не слышит. Осенью, когда листья начинали менять цвет, желтеющие и краснеющие звучали по-разному. Зимой – снег. Весной – набухающие почки. Плывущие облака. Мелкие птахи в напряженном полете, их же тени, несущиеся за ними по земле. Тодду нравится жить в гармонии с миром, таким, какой он есть, шагать по миру в такт с его музыкой. Настроившись, он может быть кем угодно и может добиться чего угодно. Некоторые называют это удачей.

Теперь уже нет особого смысла пить исключительно по вечерам, так что Тодд стал выискивать питейные заведения и в обед. Его последняя находка – спортбар в Хумбольдт-парке, это удаленная гавань, где поближе к барной стойке сидят старожилы, пьющие дешевое бочковое пиво, а в глубине играют в домино или в старенький бильярд. В этом заведении атмосфера сохранилась с восьмидесятых – судя по запаху. Особенно Тодду нравится здесь то, что сюда не зайдет никто из знакомых. Хозяин, пожилой испанец в мятой фетровой шляпе, с утра до вечера сидит на стуле возле кассового аппарата, а наливает и подает еду единственная официантка. Когда на прошлой неделе Тодд забрел сюда впервые, думал, что быстренько опрокинет стаканчик и уйдет, но как только он ее увидел, выбросил эту идею из головы. И теперь он ходит туда ежедневно, стабильно занимая столик возле музыкального автомата, спиной к стене, лицом в зал.

Сегодня он следит за каждым ее движением – незаметно, но с точностью Джи-Пи-Эс. В любой момент Тодд может точно назвать ее местоположение, маршрут, скорость движения, график остановок. Можно подумать, что она глухая и слепая – совсем не обращает на него внимания, но посылаемые ей сигналы для него все равно что церковный колокол, призывающий на богослужение.

Глядя на нее – худющая, с прямыми волосами и впалыми щеками, – он воображает себе голодного ребенка. Вытянутое тело, плоская грудь, выступающие тазовые кости, впалый живот. Ступни как дощечки, но узкие. Брови она не выщипывает. Тодд провел тут уже довольно много времени, но они обменялись лишь несколькими словами. Она похожа на женщин со Средиземного моря, но акцента нет. Голос монотонный, слова сливаются, словно у нее нет сил говорить четче. Она на него никогда не смотрит.

– Как тебя зовут? – спрашивает он, когда она подходит, чтобы принять у него заказ. Тодд давно хотел задать этот вопрос и ждал подходящего момента, пытаясь разгадать ее равнодушие. Но теперь-то он не чужой человек, а регулярный посетитель; она к нему привыкла. Что касается женщин, он мыслит вполне здраво.

– Илона, – она бросает короткий взгляд на его лицо, может быть, впервые за все это время.

Тодд хочет сказать, что она ошеломительна. Судя по ее виду, сама она об этом не знает. На него наваливается груз потерянного времени, настойчивое стремление, природы которого он не понимает, но которое все равно руководит им. Чего ему хотелось бы, так это завести ее в мужской туалет и закрыться там. Что он может сделать – это спросить, когда заканчивается ее рабочий день, сводить ее в хороший ресторан, потратить приличную сумму, произвести впечатление. Все женщины любят деньги. Любая тебе отдастся, если на нее достаточно много потратить. Что бы там ни говорили в учебниках, именно деньги приводят женщину в настроение.

Илона переносит вес тела на правую ногу, бедро подается вперед. Она смотрит куда-то вдаль.

– Шот и пинту пива, – просит Тодд. Он ей ничего другого никогда и не говорил. Она отходит.

– Илона, – зовет он.

Она разворачивается и возвращается.

Тодд вспотел. По груди расползся покалывающий жар, лоб покрылся испариной.

– Когда мне было десять лет, – начинает он, – отец на моих глазах сломал матери руку. Завел за спину, она хрустнула. Левая. «Чтобы ты могла и дальше работать», – сказал он ей. И смотрел при этом мне прямо в глаза. Никогда не забуду его лица в этот момент. Он как будто что-то показывал мне, проводил демонстрацию. Учил.

Говоря это, Тодд смотрит на нее, вытирает лоб рукавом.

– Я поклялся, что никогда не стану таким, как он. Я всегда уважал тех женщин, с которыми общался. Не хочу сказать, что я святой, но я сильно их любил. Когда я достаточно повзрослел, я увел мать оттуда. И заботился о ней до самой смерти.

Тодд сам себя ненавидит за эту речь. Это не более чем малодушная попытка выбить сочувствие, бесстыдный трюк. Он рассказывал это женщинам уже не раз. Это не совсем неправда – на уровне эмоций все верно. Илона сделала полшага в его сторону, и в ее глазах загорелся свет даже раньше, чем Тодд закончил. Но сложно понять, сочувствие это или презрение. Хотя она ему еще ничего не подавала, а значит, он трезвый, наверняка это говорит в его пользу. Ведь Тодд не упился настолько, что вся душа наизнанку, он не какой-то жалкий пустозвон, вещающий о своих былых невзгодах. Он не только трезв, но и по статусу находится чуточку выше, чем остальные, кого она может встретить в этом дешевом баре. И Тодд рассчитывает на то, что трезвость сыграет в его пользу – как и ботинки из телячьей кожи, стильная стрижка, «Ролекс Милгаусс», поблескивающие на левом запястье.