На коленях у нее лежит толстая книга, точнее, альбом, полный фотографий. Она осторожно перелистывает большую, плотную страницу, и фотографии, прежде чем исчезнуть, на миг отражают свет. Мама почти любовно гладит каждую из них, кажется, будто в мыслях она далеко, очень далеко, где-то в другом месте.

Правой рукой я неуверенно вожу вверх-вниз по левой. Чувствую себя непрошеным гостем, чужаком. Мой взгляд скользит к двери, я напряженно сглатываю, испытывая большое искушение просто взять и уйти, дать ей свободное пространство, в котором она сейчас нуждается. Никому не известно, зачем я вообще сюда пришла, что мне тут надо и почему я все еще здесь стою. Я не могу ничего сказать. И менее всего то, что поправило бы ситуацию и сделало бы ее более выносимой. Я причинила ей боль – и не только пять дней назад, вернувшись домой другой и все же прежней.

– Ты ведь хотела что-нибудь изменить, верно? – Доносится до меня тихий мамин голос. Ее взгляд находит мой, удерживает его, и я так сильно закусываю нижнюю губу, что чувствую вкус крови. Быстро киваю, при этом мне хочется крикнуть «да». Да, я хотела так много всего изменить – и хочу до сих пор. Я хочу, чтобы все было по-другому, чтобы можно было открутить время назад. Рука словно сама по себе приглаживает короткие волосы.

Мама вымученно улыбается, а затем подзывает меня взмахом руки. На то чтобы решиться двинуться к ней, уходит добрых десять секунд. Такое ощущение, словно на ногах громадные ласты – ходить с ними можно, но шаги получаются такими беспомощными, ненормальными и чужими. Я присаживаюсь на край кровати достаточно далеко от нее, но мама меняет позу и придвигается ближе. Она гладит меня по спине, и я вижу по ее лицу, каких сил ей это стоит. Чувствуя застрявший в горле ком, делаю несколько глотательных движений и пытаюсь расслабиться. Она сдвигает мне на колени половину альбома, который оказывается тяжелее, чем выглядит, и снова начинает листать.

Альбом заклеен фотографиями вдоль и поперек – невозможно понять, по какому принципу. По диагонали, внахлест, цветные и черно-белые, маленькие и большие. Но наконец я понимаю принцип. На всех фотографиях – мы с Иззи. Моя дрожащая рука ложится рядом с рукой мамы, и я провожу ею по снимкам, словно мое касание вернет все, что на них изображено. Вот Иззи впервые едет на велосипеде без опорных колес, вот она падает и смеется над ранкой на ноге, а я рядом плачу, потому что она поранилась. Моя рука движется дальше, единственное движение, которое вызывает одно воспоминание за другим.

Мы с Иззи после соревнований, в пропотевших трико, коротких спортивных брюках, белых кроссовках, с волейбольным мячом между нами и широченными улыбками на лицах. Вот мы едим спагетти из одной тарелки, и обе одновременно выловили за разные концы одну и ту же спагеттину. Мы на диване, уснули рядом, совершенно переплетясь друг с другом, с открытыми ртами, а сверху на нас Мо. Мы с мамой и папой. Счастливые.

Прежде папа постоянно фотографировал, они с фотоаппаратом были неразлучны, но с тех пор, как Иззи не стало, он сослал фотоаппарат в какой-то темный угол.

Мгновения, когда каждой клеточкой ощущаешь, что ты потерял, всегда переживаются как в первый раз. Они приходят снова и снова, но снова и снова будто впервые. Так, словно постоянно бередишь рану, тут же забывая, что делал это не раз. Скорбь – это особая форма памяти и забвения: вспоминая, испытываешь боль, но вспоминаешь опять, потому что забыл, как было больно. Сперва воспоминание похоже на объятие, а чуть позже, перед тем как, уступив место новому, уйти в небытие, оно сродни удару в лицо наотмашь. Но, даже зная это, все равно будешь вспоминать. Потому что этот краткий миг счастья стоит любой боли.

Мамина рука накрывает мою, и, в конце концов, именно поэтому, а не из-за старых фотографий, я начинаю рыдать.

– Да, – шепчет она, и голос у нее срывается. – Я тоже думаю, что пора что-то менять.

Нервничать меня заставляет не эта фраза и не то, с какой нежностью она смотрит на меня, а что-то, что висит между нами, словно невидимый листок, который еще не знает, улететь ему или упасть на землю.

Но я решительно гоню эти мысли прочь и, собравшись с духом, смотрю с мамой другие фотографии. Я переживаю все воспоминания, все прекрасные и тяжелые моменты и всю боль. Без конца переживаю все как в первый раз.

И когда мы закрываем альбом, кажется, что большая дыра зияет у меня не только в желудке.

Мама, шумно вздохнув, встает, чтобы убрать фотографии в ящик под кроватью. То, что альбом еще существует, граничит с чудом. Кроме этих снимков и вещей в той коробке у меня в комнате, в нашем доме нет ничего старого. Ничего из прошлого.

Мама, не говоря ни слова, выходит из комнаты, и это к лучшему, потому что в воздухе витает гораздо больше несказанного, чем я в состоянии вынести. Чуть позже я следую за ней, закрываю дверь родительской спальни и наконец иду туда, куда собиралась изначально. Кухня пуста, до меня доносятся приглушенные голоса из телевизора. На столе лежит дощечка со свежими бутербродами и немного салата в миске. Мюсли хаоса отменяются, но в душе я благодарю маму за то, что она мне это приготовила. Для меня это значит очень многое. Два бутерброда и маленькая порция салата значат для меня очень многое.


На следующий день меня мучают угрызения совести. Фотографии со всеми вызванными ими воспоминаниями, минуты, проведенные с мамой, так утомили меня и погрузили в размышления, что я впервые забыла написать Иззи. Событие под знаком «в первый раз» другого рода. И от этого страшно больно.

С Мо, лежащим у меня на плече, я иду вниз, мне хочется позавтракать с родителями. Мне не хочется больше скрываться, ведь мои изъяны, в конце концов, и не скрыть.

Неужели я опоздала? Быть не может. Но выглядит все не так, как всегда. Мама не носится по кухне как сумасшедшая, пытаясь спасти омлет, а папа не выбрасывает тост из-за того, что тот опять пригорел. Они сидят за столом, а стол пустой. Перед ними нет ничего, кроме какой-то брошюры. Мо, приподнявшись у меня на плече, старается сохранить равновесие и громко мяукает, и родители вздрагивают, словно мы их напугали. Так, словно я застигла их за каким-то занятием врасплох. Вверх по позвоночнику прокладывает себе путь дурное предчувствие, по рукам бегут мурашки, и я была бы рада поменять короткий синий топик на пуловер, чтобы не зябнуть посреди лета.

Даже папа смотрит на меня. Что-то изменилось, и мне на ум приходят мамины слова. Да, может, пора что-то изменить.

– Доброе утро! – говорят они оба в один голос.

– Что здесь происходит? – мысленно спрашиваю я.

– Мы немного припозднились с завтраком, прости, я сейчас… – голос у мамы почти срывается и, вставая, она чуть не стягивает со стола скатерть. Мама лихорадочно озирается, но, прежде чем успевает броситься в атаку, до нее дотягивается папа и удерживает за руку. Вздрогнув, она замирает, плечи ее опускаются, и она почти с мольбой смотрит на папу. Он ободряюще кивает ей, и они, не произнося ни слова, говорят так много, что у меня вот-вот заболит голова. Мама снова опускается на стул и, пытаясь взять себя в руки, крепко держится за папу.

– Ханна, – тихо говорит он. Эти пять букв проскальзывают сквозь меня. Он еще помнит мое имя, но помнит ли он, кто я?

Непроизвольно вытягиваюсь, держусь прямо, вздергиваю подбородок и, схватив Мо, укрепляю стены внутри и вокруг себя, и пусть я день за днем проклинаю их, но они здесь и защищают меня.

– Я… – начинает было папа и осекается, так сильно сдвинув брови к переносице, что вокруг глаз и на лбу образуются глубокие морщины, отчего он выглядит слишком серьезным, слишком задумчивым.

– Мы… – приходит ему на помощь мама. – Нам хотелось бы, чтобы ты присела.

Я не шевелюсь, мой взгляд перемещается с него на нее и на все то, что молча и невидимо лежит между нами тремя, на всю печаль, страх, страдания и воспоминания. На все, что было и чего больше нет.

– Пожалуйста, – добавляет она, и я, наконец, не выдержав, иду к ней. Я сажусь между ними, перекладываю Мо с плеча на колени и глажу его по шерсти снова и снова, словно мантру повторяю.

– Почти через четыре недели начнутся занятия в школе, как ты знаешь, и…

– Мы забрали тебя из школы, – врывается в мамину фразу папа, а она проводит рукой по лбу. Я испуганно хватаю ртом воздух. Что? Забрали из школы?

– Мы записали тебя в другое место, – отец сверлит меня взглядом. – Мы думаем, что дальше так продолжаться не может. Что мы должны что-то изменить. Обязаны, – прибавляет он, и слова его, как скалы в прибой, как гора среди бури – не сокрушить и с места не сдвинуть. Они стоят намертво.

Я дышу слишком часто, Мо впивается когтями мне в ноги, потому что я слишком сильно вцепляюсь пальцами в его шерсть.

Записали в другое место, обязаны что-то изменить, мелькает у меня в голове. Мне тут же бросается в глаза брошюра на столе, которую я увидела еще до начала разговора. До того как узнала, что меня ожидает. На ней жирным шрифтом красуется надпись «Святая Анна».

Мне становится плохо.

Они хотят отослать меня прочь, они хотят отослать меня прочь, они хотят отослать меня прочь, отослать прочь, отослать прочь, отослать прочь. Прочь. В остатке именно это. Прочь.

– Школа, говорят, очень хорошая. – Мама и раньше всегда пыталась приукрашивать действительность. Я хватаю брошюру, открываю ее. На первых страницах изображено во всей красе солидное, окруженное лесом старое здание из серого камня, почти замок. Мне встречаются слова «частный», «интернат», «интенсивная поддержка», и с каждым следующим предложением, с каждой следующей перевернутой страницей я все больше понимаю, что такое «Святая Анна». Особое место для подростков со специфическими проблемами.

В моей голове тут же раздается голос Иззи, она бы сказала:

– Признайся, Ханна! Это же психушка, где тебе между делом еще будут преподавать математику и английский, после того как убедятся, что ты не причинишь вреда ни себе, ни другим. И ты выйдешь оттуда лишь в том случае, если кто-то посторонний засвидетельствует, что все в тебе опять работает исправно.

Я пришла в негодность? – Невольно спрашиваю себя, шумно дыша. Очевидно, да.

– Мы подумали, что, может быть, там тебе будет лучше. Может, в «Святой Анне» у тебя будет достаточно личного времени и пространства, и может… – голос у мамы срывается, она, дрожа, делает вдох, и предпринимает вторую попытку, – может, ты с кем-нибудь заговоришь.

– Раз уж ты не говоришь с нами. – Сказав это, папа тут же опускает глаза. Он не имеет в виду ничего плохого, я знаю, но от этого не менее больно. Я бы говорила, если бы могла. Или нет? В отчаянии отпускаю Мо и зарываюсь лицом в ладони. Снова и снова качаю головой, пока не подключается все тело, не начинает раскачиваться взад-вперед, и Мо не слетает с коленей. Пока мама не начинает гладить меня по голове.

– Нам это кажется самым лучшим решением, Ханна!

И сказав «нам», она не имеет в виду меня. Я, оскорбленно подняв голову, вскакиваю со стула, сметаю брошюру со стола, и та, помявшись, приземляется на полу. Мо с шипением удирает из кухни. Я в ярости! На маму с папой, на жизнь, на это мгновение. Я не хочу туда, я не другая и не чокнутая. Я всего лишь Ханна.

– Через несколько дней все новые ученики вместе едут в летний лагерь, это обязательно. Занятия в школе начнутся по расписанию, как и везде. – Папин голос звучит холодно. – Ты поедешь и будешь учиться в этой школе.

Спор окончен. Ему нет нужды произносить эти последние слова, они слышатся и так. Самое смешное, что мы вовсе не спорили. Как бы я могла спорить без слов? И что дал бы спор, притом что все, похоже, давно решено и решение непреложно?

Я лечу наверх, впервые, сколько себя помню, со всей силы хлопаю дверью и кричу безмолвным криком, громче которого не бывает.

Они отсылают меня прочь, Иззи! Они отсылают меня прочь.

Глава 7

Леви

НА СТАРТ, ВНИМАНИЕ, МАРШ!

– Леви! Ты слышишь меня? – гремит из коридора голос Макса.

Разумеется, слышу, я же не глухой. Он еще больше охрипнет, если и дальше будет так вопить.

– Леви! Тащи уже сюда свою задницу, иначе они уедут без тебя.

Его шаги слышатся все ближе, словно топочет целое стадо, и не проходит и пяти секунд, как его кулак принимается без остановки молотить по моей двери. От этого больно спине, потому что я сижу на полу, прислонясь к ней, чтобы никто не вошел.