Нахмуренный Кемаль закурил.

— Дальше, — сказал он, выпуская колечко дыма.

— И тогда она впервые назвала свое имя: Диана Рамсчайлд. Она стала умолять меня связаться с вами. Говорила, что вы обязательно поможете ей, потому что однажды она была вашей ханум, вашей женщиной. Поначалу я, естественно, подумал, что это всего лишь одна из фантазий нездорового сознания. Но изо дня в день она не переставала просить меня о том, чтобы я связался с вами, и я из жалости направил письмо вашему советнику. Я хотел как лучше, ваше превосходительство. Прошу прощения, если сделал что не так.

Кемаль был погружен в свои мысли.

— Вы все сделали правильно, доктор, — сказал он наконец и поднялся из-за стола. — Проводите меня к ней.

— Я мог бы послать за ней, ваше превосходительство, чтобы она сама явилась.

— Нет, я хочу посмотреть на то, как она жила все эти семь лет.

Кемаль загасил окурок и последовал за доктором Халави из кабинета. Весь персонал лечебницы до единого человека жадно, с благоговением и восторгом вглядывался в почитаемого отца турок. Кемаль и доктор Халави поднялись по отдраенной каменной лестнице на третий этаж здания.

В честь прибытия в лечебницу высокого гостя все стены были выбелены, голые электрические лампочки, висевшие под сводчатым потолком на длинных черных шнурах, были протерты от пыли, а перегоревшие заменены. В воздухе стоял свежий, приторно-сладкий запах дезинфекционных растворов. Кемаль и доктор Халави шли по центральному проходу третьей палаты. Пациентки следили за ними своими безумными глазами, одна из них что-то несвязно бормотала. Кровати были опрятно заправлены. Босоногие пациентки стояли у своих кроватей в белых больничных халатах. Высокие окна были распахнуты, чтобы поступал свежий воздух с улицы, и все же было душновато. Палата была вся вымыта и протерта, но все равно было мрачно. Особенно это ощущение усиливалось, когда с четвертого этажа из палаты буйных время от времени доносился чей-то крик. Невольно вспоминался Диккенс.

Она стояла, как и все, возле своей койки в середине палаты. Ее медового оттенка белокурые волосы подернулись сединой на висках, а обнаженные ноги, руки, шея и нижняя половина лица были покрыты сплошными рубцами. Нетронутыми остались только ее благородный античный нос, удивительные зеленые глаза и алебастровый лоб… В остальном же Диана Рамсчайлд походила на исчадие ада.

Кемаль невольно содрогнулся. Даже Кемаль Ататюрк оказался способен на такое чувство, как жалость. Ему было жаль эту развалину, которая некогда была красивой женщиной. На него произвело большое впечатление то, что она без смущения смотрела на него. Пламя Смирны не истребило ее гордости и мужества.

— Ты пришел, — сказала она негромко. — Благодарю тебя.

Он сделал шаг вперед и обнял ее.

— Если бы я только знал…

И в этот момент гордость оставила ее. На нее нахлынула волна воспоминаний, которые на долгие семь лет были вычеркнуты из ее памяти травмированным сознанием. Она рыдала в его объятиях, а он гладил ее волосы.

— Я сделаю все от меня зависящее, — шептал он, — чтобы вернуть тебя к человеческой жизни.

Он повернулся к доктору Халави.

— Мисс Рамсчайлд, — сказал Кемаль, — возвращается со мной в Стамбул.


Он предоставил в ее распоряжение целые апартаменты в султанском дворце — в том самом дворце, где восемь лет назад она отказалась дать взятку Бабур-паше, — и строго-настрого наказал слугам относиться к ней как к султанше. Из Стамбула он выписал лучшую портниху, мадам Розу, которой приказал сшить Диане новый гардероб, который бы скрывал ее шрамы.

— Я снял чадру с турчанок, — говорил он ей, — но надену на тебя.

Он обращался с ней совершенно так же, как во времена их прежней любви, и по падкому на всякие сплетни городу поползли слушки о том, что якобы Ататюрк полюбил «чудище». Этот слух подбавил «перчинки» к его и без того легендарным любовным похождениям.

И на самом деле он любил Диану, только если раньше его привлекала ее американская свежая красота, теперь его привлекали в чем-то ее шрамы. Хотя одновременно и отталкивали. Поскольку физическая любовь была между ними теперь невозможна, Кемаль стал вести себя как древний рыцарь, ухаживающий за недоступной принцессой. В их взаимоотношениях была романтика, которой так не хватало Кемалю в его отношениях с женщинами Стамбула и Анкары, каждая из которых с радостью шла к нему в постель. Правда, эта романтика имела неприятный привкус жалости и ощущения вины за тех солдат, которые изнасиловали ее. Он уверил ее в том, что не имел никакого отношения к тому, что приключилось с ней в порту Смирны. Он высказал предположение, что это, может быть, Фикри подговорила солдат на это злодеяние. О судьбе самой турчанки в черном он сказал только, что однажды она так довела его своей болезненной ревностью, что он был вынужден отослать ее в психиатрическую лечебницу в Германии.

Диана поверила Кемалю. Ей очень хотелось верить ему, потому что этот человек олицетворял собой все, что осталось у нее от жизни. Она когда-то страстно любила этого человека, и теперь ей казалось, что она снова полюбила его, даже сильнее, чем прежде.

Только на третий вечер ее пребывания во дворце, когда Кемаль пришел отужинать с ней в ее комнатах, Диана поняла, как много она навсегда потеряла в этой жизни и как мало в ней для нее осталось. На ней было длинное до пят светло-голубое платье из шифона, которое днем передала ей мадам Роза. Это было первое платье Дианы за почти восемь лет, поэтому радость ее была неописуемой! А дальше шли изящные «шоры», которые ей суждено было носить до конца дней: длинные до локтей перчатки для того, чтобы прикрыть шрамы на руках, и вуаль, закрывавшая нижнюю часть ее лица. Кемаль выписал из отеля «Пера-палас» лучшего парикмахера, чтобы тот красиво причесал подернутые сединой волосы Дианы. Тоже впервые за много лет.

Появившись в ее комнате, Ататюрк был просто потрясен.

— Вуаль, — произнес он тихо. — Вуаль снова сделала тебя красивой. — С этими словами он поцеловал ее обтянутые перчатками руки.

— Я буду носить ее до конца жизни, — сказала она в ответ. — Я буду Дамой под вуалью, и если правы те, кто говорит, что красота — это наполовину иллюзия, то я действительно смогу считаться красивой… Я благодарна тебе, мой паша, за все, что ты для меня сделал.

Он подвел ее к одному из диванов с золотистой обивкой и сел рядом, будучи не в силах оторвать от нее глаз. Он знал, что за этой вуалью кроется страшное уродство, и это интриговало его.

— У меня для тебя плохие новости, — сказал он после паузы. — Сегодня днем я получил телеграмму от моего посла в Вашингтоне. Твоя мать умерла семь лет назад.

Она молчала.

— Я сердцем чувствовала это, — прошептала она наконец. — Когда память вернулась ко мне и я осознала, сколько прошло лет, мне вдруг что-то подсказало, что мамы уже нет. — Она внимательно посмотрела на него. — Кто же унаследовал компанию?

— Никто. И поскольку ты официально считаешься погибшей, боюсь, у тебя нет ни одного шанса затребовать назад свои акции.

Она была в недоумении.

— Не понимаю. Как это «никто»? У меня есть двоюродные братья и сестры, которым, как я полагала, мама завещала все наши акции.

— Правильно, она так и сделала. Но они продали это состояние торговцу, имя которого ты, наверное, еще не забыла.

Ее зеленые глаза округлились.

— Нику Флемингу?!

Кемаль утвердительно кинул.

Диана Рамсчайлд испустила крик ярости, который разорвался в тишине дворца, будто удар грома. Она вскочила с дивана, перебежала на противоположную сторону комнаты и стала отчаянно бить кулачками в стену, украшенную деревянным резным орнаментом. Вдруг замерла, медленно повернулась к Кемалю и обратила на него горящий взгляд.

— Моя жизнь вновь приобрела смысл, — сказала она.

— Месть? — спросил он с легкой улыбкой.

— Я его уничтожу! Если есть Господь, то я клянусь ему, что уничтожу Ника Флеминга! Он будет страдать так же, как страдала я! Он будет завидовать мертвым! И все это сделаю я сама! Наемников больше не будет!

Он встал, подошел к ней по сверкающему паркету и взял ее за руки.

— Ты прекрасна! — с улыбкой сказал он. — Я когда-то говорил тебе, что ненависть так же сильна и пленительна, как и любовь, и я оказался прав. Как ты собираешься разделаться с ним?

— Еще не знаю, — ответила она тихо. — Но время придет. Я смогу вполне насладиться своей местью.

— Ты прекрасна, — повторил он, целуя ее руки через перчатки. — Странно, но теперь ты возбуждаешь меня больше, чем прежде.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

На мир и процветание на планете незаметно стала наползать зловещая тень депрессии. Как и миллионы американцев, Ник Флеминг почувствовал на себе ее сильное давление, хотя это и не заставило его переквалифицироваться в продавцы яблок. В конце концов, он был мультимиллионером. Он, конечно, понес потери в связи с крахом на Уолл-стрит, но поскольку он никогда особенно не полагался на биржевые сделки, полученные им раны оказались не смертельными. К тому же кинобизнес продолжал процветать, пусть и не так равномерно, как раньше. «Метрополитен» продолжала приносить доход. С другой стороны, карьера Эдвины на время прервалась, и ее имя уже не мелькало на афишах, как в 20-х годах. В 1929 году она снялась в своем последнем фильме «Дело на Мадагаскаре», который, несмотря на рекламу «знойных сцен страсти», полностью провалился. Скрывая искреннюю обиду, Эдвина заявила, что кино было ее капризом и она с ним расстается, как и полагается расставаться с капризом. Ник, на глазах которого прошла вся череда ее фильмов, от блистательных до неудачных, позволил себе втайне облегченно вздохнуть. Съемки Эдвины приносили ей значительный доход, который теперь пришлось исключить из семейного бюджета. Те деньги, которые раньше Ник платил ей, теперь нужно было отдавать другим актрисам. Но все равно Ник был рад ее уходу из кино.

И все же основой «империи Флеминга» — появление этого термина в прессе весьма польстило Нику — являлась «Рамсчайлд армс». В 20-х годах Нику удалось вдохнуть жизнь в компанию в основном за счет значительных продаж оружия в Южную и Центральную Америку. Но к началу 30-х годов распространившаяся на весь мир депрессия нанесла удар и по военному бизнесу. До сих пор Ник всегда делал щедрые взносы в казну республиканской партии, но с наступлением депрессии и нарастанием непопулярности Гувера в самых широких слоях общества Ник, будучи абсолютно аморальным в политике, стал делать взносы в казну демократов. Когда же в 1932 году демократы одержали полную победу на выборах, для Ника открылись «важные двери» в Вашингтоне. В особенности дверь нового сенатора-демократа от Коннектикута Гаррисона Уорда. Уорд, яркий и молодой политик из поколения «новых деловых людей», был заинтересован в наиболее полном использовании компании Рамсчайлдов. И именно Уорд устроил Нику возможность выступить перед группой влиятельных сенаторов в феврале 1933 года в вашингтонском клубе «Метрополитен».

— Со времен мировой войны, — говорил Ник с кафедры, — политика правительства Соединенных Штатов была направлена на то, чтобы иметь, как я это называю, «минимальную армию». Эта политика основывалась на таких аргументах: мол, мировая война была последней крупной войной на суше, и любая будущая война — главным образом, война с Японской империей — будет вестись в открытом море. Я спорил с этой точкой зрения не один год, а последние события в Европе заставляют меня спорить с ней еще сильнее. Да, я промышленник в области вооружений, и продавать оружие и боеприпасы армии Соединенных Штатов мне выгодно. Но, джентльмены, три недели назад Адольф Гитлер стал канцлером Германии! Я на собственном опыте испытал методы нацистов и могу вас уверить в том, что Гитлер будет отныне делать все, что в его власти — а власть теперь у него немалая, — для того чтобы милитаризовать Германию. И если мы, американцы, не станем делать сейчас то же самое — особенно учитывая, что наша армия по силе стоит лишь на двенадцатом месте в мире, — то придет день, когда мы все горько пожалеем об этом.

Сенаторы одарили Ника вялыми аплодисментами. Человек шесть в зале благополучно дремали.

Время Ника истекло.

Если не считать поджога рейхстага, первые несколько месяцев пребывания Гитлера у власти не были отмечены серьезными событиями. Канцлер, выступая перед народом, пока особенно не давил на него. Мировая пресса и многие правительства всерьез решили, что с приходом к власти Гитлер станет респектабельнее.

Но у Ника, который хорошо запомнил то нацистское покушение на его жизнь, имелось на этот счет иное мнение.


Две полные женщины с заплетенными косами в немодных вечерних платьях сидели за клавишами двух прислоненных одно к другому фортепиано фирмы «Бехштейн» и исполняли «Прогулку валькирий». А в это время большинство работающих или живущих в Стамбуле иностранцев и дипломатов смешались в главной гостиной бывшего посольства Германской империи — теперь это называлось германским консульством, а посольство переехало вместе с турецким правительством в новую столицу, скучную Анкару. Дипломатам этот переезд был весьма не по душе. Богатые турчанки, питавшие неумеренную страсть к большим бриллиантам и рубинам, были увешаны сверкающими драгоценностями. Мужчины были в белых галстуках и в орденах. Разноцветные шелковые ленты по диагонали пересекали их накрахмаленные белые сорочки. Британский посол был одет в форменный дипломатический китель, богато расшитый золотыми листьями. Прием давался в честь нового германского военного атташе в Турции генерала Эрнста фон Трескова. Низенький, с песочными волосами и моноклем в глазу, генерал был переведен в Турцию, потому что был одним из тех членов германского генштаба, которым Гитлер не доверял. Генерал как раз пил «Луис Редерер кристал» и разговаривал с германским послом бароном Ульрихом фон Греймом, когда объявили о прибытии Ататюрка. Барон с баронессой пошли к дверям приветствовать президента, а потом представили ему виновника торжества.