Он велел накрыть стол в большой зале, где они раньше всегда сидели. И вот опять сидели они вдвоем, он взял корзину с хлебом и предложил ей, она улыбнулась. К такой внимательности она не была приучена. Но это было так прелестно обедать не дома, — и оживленный разговор не заставил себя ждать, он шел, как дуэт, в котором то один, то другой ведет мелодию; они совершенно углубились в воспоминания, взоры их блестели и маленькие шероховатости прошлого сгладились совершенно, оно представлялось лучезарным и прекрасным. О, золотое, розовое время, которое переживаешь лишь однажды, если оно вообще суждено, а ведь многие, очень многие не знают его совершенно.

За десертом он что-то шепнул кельнеру и тот вскоре появился с бутылкою шампанского.

— Но, милый Аксель, что с тобою? — сказала жена гоном, звучащим почти как упрек.

— За весну, которая прошла, но опять вернулась! — Но в душе он чувствовал некоторую неискренность этого тоста, с упреком жены вспомнилась ему невеселая картина их настоящей жизни и отняла у него возможность насладиться моментом, как будто между ними пробежала кошка, но хорошее настроение возвратилось, так как вино заставляло переживать милые старые времена, и оба снова устремились в поток воспоминаний. Он сидел, положив руки на стол и загородив глаза рукой, как бы ища защиты от будущего, которое он только что искал. Часы проходили… Они встали и перешли в маленькую гостиную с пианино, чтобы выпить кофе.

— Как-то теперь себя чувствует мой маленький? — вдруг сказала она, как бы проснувшись от сна.

— Сядь и спой что-нибудь, — попросил он и открыл инструмент.

— Что же мне спеть? Ты знаешь, как давно я не пела.

Он это знал, но это не имело значения. Она села к пианино и попробовала клавиши. Это было плохонькое отельное пианино, некоторые звуки которого напоминали скрип зубов.

— Ну, что же спеть? — спросила она и повернулась к нему на стуле.

— Ты знаешь, Лили! — ответил он, не отваживаясь встретиться с нею глазами.

— Твою песню? Да? Только помню ли я ее?

И она запела: «Как называется та страна, где живет моя возлюбленная?» Но голос был жидок и резок, и ему не хватало выразительности; иногда он звучал, как крик из глубины души, которая чувствует, что полдень ушел далеко и наступил неумолимый вечер. Пальцы, делавшие ежедневную тяжелую домашнюю работу, уже не так легки, как прежде, и иногда попадают на неверные тоны; пианино расстроено, сукно стерлось с молоточков, и голое дерево стучит по металлическим струнам.

Когда песня была окончена, она сидела некоторое время молча, не двигаясь, как будто дожидаясь, что он подойдет и скажет ей что-нибудь.

Но он не подходил, и всё было тихо; когда она повернулась, он сидел в углу дивана и плакал; она хотела вскочить, взять в руки его голову и поцеловать, как прежде, но осталась неподвижно сидеть, устремив взоры на пол. Он держал в руках незажженную сигару; услышав, что она кончила петь, обрезал кончик и зажег спичку.

— Спасибо, Лили! — сказал он и покраснел, — не хочешь ли кофе?

Они пили кофе и говорили о лете, о даче на будущий год, но разговор не клеился, и они часто повторялись. Наконец, он сказал, еле скрывая зевок: Я пойду спать.

— Я тоже, — сказала она, — но иди вперед. Я хочу на минуточку выйти на балкон.

Он ушел в спальню. Жена постояла немного в столовой и поболтала с хозяйкой о маринованном луке; потом разговор перешел на шерстяное белье, и из минутки вышло полчаса. Она пошла к спальне и послушала; внутри было тихо и ботинки стояли у двери. Она постучала, никто не ответил. Тогда она отворила дверь и вошла.

Он спал!

На следующее утро оба сидели за кофейным столом; у мужа болела голова. У жены был какой-то беспокойный вид.

— Фу, какой кофе! — сказал он с гримасой.

— Это бразильский, ответила она.

— Ну, что же мы сегодня предпримем? — сказал он и вынул часы.

— Спроси себе бутерброд вместо того, чтобы ворчать на кофе, заметила она.

— Да, я это и хочу сделать, и к нему немного водки. Это от вчерашнего шампанского. Брр!..

Ему подали ликер и бутерброд, и самочувствие его несколько улучшилось.

— Теперь мы пойдем на Лотсберг и посмотрим на вид оттуда.

Они встали и пошли. Погода была прекрасная, и небольшая прогулка доставила удовольствие, но когда они стали подниматься на гору, ей не хватало дыхания и колена её плохо сгибались. С тем, что было прежде, нельзя было даже и сравнивать. Потом они шли по лесной поляне. Трава была давно скошена и убрана, цветов нигде не было видно. Он стал говорить о тюремной инспекции, она — о детях. Они прошли еще немного, молча; он вынул часы:

— До обеда остается еще три часа, сказал он и подумал про себя: «Что же мы будем делать всё это время?»

Они вернулись в отель, и он взялся за газету. Она улыбалась и тихо сидела рядом с ним. Обед прошел в молчании. В конце она завела разговор про прислугу.

— Ах! Ради Бога, оставь меня с этой горничной в покое.

— Мы сюда приехали не затем, чтобы браниться.

— Браниться? Да разве я бранился?

— Ну, и я тоже нет!

И опять наступила опасная пауза — как бы сейчас приятно было присутствие третьего лица: детей, например. Этот tète à tête становился неуютным. Он чувствовал укол в сердце, когда думал о милых часах вчерашнего дня.

— Пойдем на дубовую горку, где растет земляника, — предложила она.

— Ну, землянику-то мы вряд ли найдем — ведь осень.

— Это ничего, пойдем.

И они отправились, но разговор не клеился. Она пыталась найти предмет для разговора. Но внутри всё засохло, тема не находилась. Она знала все его взгляды и не соглашалась с многими из них. Кроме того, она скучала по дому, хотела к детям. Ведь это ж нелепо бегать здесь всем на смех и к тому же еще браниться. Наконец, они остановились. Жена устала. Он оперся о палку, дожидаясь возможности высказаться.

— О чём ты думаешь? — спросила она, наконец.

— Я? — он почувствовал, что гора свалилась у него с плеч. — Я думал о том, что мы уже стары, мамочка, мы уже сыграли нашу роль и должны быть довольны тем, что было. Если и ты думаешь так, как я, то поедем сегодня с вечерним пароходом домой. Хорошо?

— Я об этом думала всё время, мой хороший, и ты можешь поступить, как хочешь.

— Итак, решено, мы едем домой. Ведь теперь не лето, а осень…

— Да… уже осень!

И с легким сердцем они пошли назад. Однако же он чувствовал себя уязвленным таким прозаическим оборотом дела, и искал удовлетворения, подыскивая психологически-философское разъяснение всему этому.

— Видишь ли, мамочка, — сказал он: — моя любовь (слово было слишком сильно сказано), моя привязанность к тебе с течением времени проделала известную эволюцию. Она развилась, так сказать, усложнилась, так что целью её стал не один индивидуум, как в начале, но уже целая семья — коллективное целое. Она касается не только тебя одной, и не одних только детей, но всех вас вместе.

— Или, как всегда говорит дядя: дети — это громоотвод.

После этого небольшого философского вывода он опять почувствовал себя самим собой.

Ему было приятно снять сюртук и облечься в старый халат. И когда они вернулись в отель, то принялись деятельно за упаковку дорожного сундука. Она была вполне на своем месте. Войдя на пароход, они прошли в столовую; он предложил ей посмотреть заход солнца, она отклонила. За ужином она спрашивала буфетчицу, сколько стоит хлеб. Когда он насытился и поднес к губам стакан портера, он не мог удержаться, чтобы не высказать мысль, которая давно его занимала.

— Я — старый дурак? Неправда ли? — сказал он и улыбнулся жене, которая, не переставая есть, взглянула на него.

Но она не смеялась, глядя на его лоснящееся лицо, и глаза её приняли такое грустное выражение, что он смутился.

И очарование пропало, последний след влюбленности исчез. Рядом с ним была мать его детей; и он чувствовал себя угнетенным.

— Ты не должен меня меньше уважать за то, что я была легкомысленна, — сказала она серьезно. — Но в чувстве мужчины заключается порядочная доза презрения. Это очень странно.

— А у женщины?

— Еще гораздо больше — это верно; но у неё и поводов больше.

— Боже мой, в конце концов выйдет тоже на тоже; во всяком случае, неправы оба. Но обыкновенно перестают ценить то, что достигалось с трудом, и потому раньше оценивалось слишком высоко.

— Почему слишком высоко?

— Потому что трудно давалось.

Свисток парохода прервал их разговор; они приехали.

Когда они вошли в дом, и он увидел ее среди детей, он заметил, что его любовь к ней пережила превращение, и что её чувство к нему разделено и перенесено на все эти кричащие глотки. Может быть, он обладал её расположением лишь как средством для достижения цели? Он играл только преходящую роль и теперь чувствовал себя устраненным. Если бы в нём не нуждались, как в кормилице, он, вероятно, остался бы в стороне. Он прошел в кабинет, надел халат и туфли и почувствовал себя опять по-домашнему. В окна стучал дождь, и ветер свистел в печной трубе. Жена, устроив детей, вошла к нему.

— Правда, неподходящая погода для собирания земляники?

— Нет, моя милая; лето кончилось; настала осень.

— Да, осень, ответила она; — но еще не зима — все таки утешение.

— Хорошее утешение, когда живешь только раз.

— Живут дважды, когда имеют детей, и трижды, когда доживают до внуков.

— Да, но тогда уже настоящий конец.

— Да, если потом нет жизни.

— Что знаем мы об этом? Ничего! Я верю, но вера еще не доказательство.

— Да, это верно, но так хорошо верить! Мы будем верить! Да? Мы будем надеяться, что весна придет и для нас; будем?

— Да, мы будем верить, — сказал он медленно и обнял ее за плечи.

Хлеб

Он был клерком в торговом бюро, получал 1200 крон содержания и женился на молоденькой девушке без состояния, по любви, — как он сам рассказывал; чтобы не таскаться по балам и по улицам, как думали его товарищи.

Но как бы то ни было, а во всяком случае жили они сначала очень счастливо. «И как дешево живется, когда женишься!» — воскликнул он однажды вскоре после свадьбы: — та же самая сумма, на которую он холостяком скудно существовал, хватала им вполне на двоих. Это такое чудное учреждение — брак, всё имеешь готовым в своих четырех стенах, место для спанья, развлечете, ресторан — всё. Нет больше кельнерских счетов, «чаев», любопытного взгляда портье, когда рано утром выходишь под руку с «женщиной».

Жизнь ему улыбалась, он чувствовал раст сил и работал за троих; никогда раньше не бывал он в таком отменном настроении, по утрам он одним скачком выпрыгивал из постели, расположение духа прекрасное, и сам он как бы помолодел.

Через два месяца, раньше чем успела прокрасться скука, его жена сделала ему некоторое доверчивое признание. Новая радость, новая забота, и всё это переносилось так легко! Было необходимо несколько увеличить доходы, чтобы встретить достойным образом нового гражданина. Он достал себе переводы. В квартире появились маленькие нежные кусочки ткани, она лежала всюду на мебели; колыбель уже ждала своего постояльца; и вот в один прекрасный день он явился в этот мир забот — свежий и бодрый.

Отец был в восторге, несмотря на то, что не мог уже избегнуть некоторого ощущения страха при мысли о будущем. Расход и приход уже не могли так хорошо согласоваться друг с другом, как прежде, и стало необходимо стеснять себя в своем туалете. Черный сюртук уже начал блестеть и рубашки нужно было прятать под большой галстук. Брюки внизу несколько обтрепались, что, морща нос, отметили его товарищи.

И свой рабочий день должен был он удлинить.

«Теперь, пока, не нужно, чтобы еще появлялись дети», думал он про себя. Но как с этим быть? — Этого он не знал.

Спустя три месяца жена сообщила ему, что его отеческая радость должна удвоиться. Он не особенно обрадовался этой новости, но это дела не меняло, надо было приспособляться к обстоятельствам, т. к. женитьба оказалась уже не таким дешевым предприятием.

«Но младший наследует рубашечки и пеленки старшего, не правда ли? Это будет недорого стоить и, в конце концов, должны же они жить, как один, так и другой?»

Так думал он — и повеселел.

И вот он сделался отцом во второй раз.

— Однако, у тебя дело идет на всех парах, сказал ему один из его товарищей, который был давно женат и имел лишь одного ребенка.

— Да, чёрт возьми, но что же тут поделаешь?

— Нужно быть благоразумным!

— Благоразумным? Послушай, милый, ведь женятся не для того, чтобы… я думаю, не для того, чтобы быть одному, ну, одним словом, раз мы женаты, я думаю это уж ясно!..