Мы, мамелюки, гордо восседали на своих скамьях. Царило глубокое молчание, только я удовлетворенно побрякивал мелочью в кармане.

Говорил Векерле хорошо — плавно, красиво, без единой запинки, речь его, как ручеек по золотому песку, журчала.

Лишь одобрительные возгласы: «Правильно!», «Ура!» — прерывали изредка ее течение.

Так говорил, говорил он, пока лица у всех не прояснились, — особенно, когда оказалось, что у нас одиннадцать тысяч экономии.

— Вот это да! — одобрил я громогласно.

(Первая моя реплика за всю политическую карьеру. Интересно, попадет она в «Немзет»? *)

Премьер-министру она явно понравилась: он посмотрел в мою сторону и улыбнулся.

В зале закричали «ура!» и зааплодировали.

После этого он к валюте перешел, заявив, что для беспокойства нет оснований.

— Неужели? — вставил Хелфи язвительно.

Векерле это замечание явно не понравилось: он посмотрел в его сторону и улыбнулся.

Премьер рассказал, как много у нас теперь золота, — в обращении уже сто двадцать один миллион крон золотой монеты. Слышишь, Клари, сто двадцать один миллион! А ты говоришь, мы без дела сидим, время зря тратим. Что ж, это пустяк, по-твоему, такие сокровища накопить? Да еще нетронутый золотой запас есть.

В общем, все благополучно. Живем по-княжески, в золоте купаемся, а Векерле — еще и в лучах славы.

После отчета мы устроили ему овацию. Да это и не отчет был, а утонченное наслаждение: слушаешь, а тебя словно нежно так за ушком щекочут.

И пока я слушал, облокотясь на кресло, ты стояла у меня перед глазами, Кларика, ты, не устававшая повторять: «Бережливость чудеса творит».

Теперь я и сам вижу — и стараюсь научиться бережливости.

Аппони — тот уже заразился ею. Во всяком случае, внося свою интерпелляцию в конце заседания, он уже просто поскупился и на слова и на требования. Скуп был до отвращения! Спросил он о сооружении памятника гонведам *. Вон какую старину вспомнил!

Мы только головами покачали: «Вот чудак!»

Ведь это так выглядело, словно он откуда-то старый, завалящий окурок вытащил, хотя перед ним сигар целый ящик.

Твой любящий муж Меньхерт Катанги.

P. S. Квартиру все ищу, но спешить некуда: сегодня семерых в холерный барак свезли. Счастлив, кто чистым, незаразным деревенским воздухом дышит!

М. К.

Письмо третье

5 октября 1893 г.


Дорогая Клара!

Ты упрекаешь меня, что я вот уже больше недели не пишу тебе про заседания, и спрашиваешь, где бываю, что делаю: уж не за старые ли грешки принялся, раз не хожу в палату?

Ну, чем же я виноват, душечка, если обсуждение запросов на такой поздний срок назначили — на сегодня? А чтобы господа депутаты не расползлись тем временем кто куда, хитрый Банфи вот что придумал: распределил материал для обсуждения поэкономнее — по четверть часика на каждый день.

Так что с письмами у меня ничего не вышло: я в парламент уже после спуска или еще до поднятия флага попадал — на заседаниях даже и не присутствовал. Зато у Банфи, по крайней мере, со мной, прекрасно все вышло: пришлось остаться, мужественно сопротивляясь твоим телеграфным призывам. Прости, милочка, но что поделаешь: долг…

Как я время убивал? Да наблюдал за соблюдением (сколько раз тебе повторять, что я член комиссии по наблюдению за соблюдением парламентских форм ведения протоколов!). Наблюдал — и ждал. Господи, мы ведь только и делаем, что ждем. Векерле в Пеште — ждем, когда он в Вену поедет; Векерле в Вене — ждем, когда и с чем домой вернется. Ждем да ждем — так оно, время, и проходит. Я и карты уже забросил — все жду только. Жду, когда придворные штаты утвердят; когда золотой форинт введут; жду начала следующего квартала, наконец. Но больше всего — когда наш антиклерикальный законопроект из Вены вернется *.

Ты говоришь, шурин Муки интересуется, что я думаю на этот счет?

Я думаю, он вернется, наш проект, король его одобрит. Но не ручаюсь, что и тут не повторится история с моим черным сюртуком, на котором ты нашла длинный волос, помнишь?

Ты тогда шум подняла: мол, это волос женский, а я тебе объяснял: раз он длинный, значит, только с головы Отто Германа мог взяться.

Так вот, Клари, боюсь, что и наш законопроект с чужим волосом вернется, — и, уж конечно, это будет волос Васари *.

Но это вопрос будущего, а пока палату королевские ответы занимают.

Народу собралось видимо-невидимо, даже Саболч Сунёг явился. В кулуарах в перерыв яблоку негде было упасть. Толпа гомонила, волновалась. Тут я первый раз нашего общего военного министра увидел, Кригхаммера: * бряцая шпорами, прошел он к министрам в кабинет, представиться и засвидетельствовать почтение.

Это плотный, добродушный, очень живой господин, только ножки тонковаты. Непонятно, как он на таких ножках умудряется ежегодно столько миллионов из казны уносить.

Прибыл и его новоиспеченное сиятельство господин Радо (до сих пор самый известный венгерский губернатор). Дескать, вы в Кёсег приезжали посмотреть, как я там все устроил; вот и я теперь посмотрю, что вы тут устраиваете.

Атаку открыл Барта *. Оратор он блестящий, умница и как стилист еще получше Папай *. С пылом, с жаром мотивировал свое предложение выразить неодобрение правительству.

Потом Аппони прочитал жалобу на высочайшее имя. Национальная партия, как видно, на своей вчерашней конференции выплакалась ему, по выражению «Пешти напло» *.

Новость мало приятная для Банфи. Вот не было печали: жалоба, над которой, чего доброго, и все заплачут! Ничего себе зрелище — такого еще не бывало. Только представить себе, как Урбановский зарыдает, рухнув на скамью, как слезы заструятся по лицу Антала Молнара; как твердокаменный Крайчик засопит (не будите его, беднягу). Черт бы побрал такую жалобу, в придачу к которой носовые платки требуются. Уж не заказать ли сотни три?

Феньвеши, стенограф, всю ночь напролет изобретал официальные выражения, подходящие для такого необычайного случая. Как все это в протоколе обозначить? Ну, ладно: сопенье — это «волнение в зале», слезы — «сильное волнение слева» (или справа); но как с рыданьями быть, судорожными, горькими рыданиями?..

Бедняга никак не мог решить и прибежал ко мне на ночь глядя: давай, мол, придумывай, раз ты за соблюдением наблюдаешь… Поднял меня с постели, хотя уже половина десятого было, — ты подумай! Не веришь — сама спроси.

— Не мешайте мне спать, — сказал я ему, — никто плакать не будет.

И правда, никаких слез не было. Национальная партия, как сказано, еще вчера выплакалась, а крайние левые в этом вопросе и вовсе вели себя, как влюбленные в медовый месяц.

Переглядывались только да улыбались умильно друг дружке, а не то что плакать.

Мы же, мамелюки, слушали и терпеливо дожидались конца, — нам всегда ведь ждать приходится. Но на сей раз это было особенно долго. Неутомимый оратор все откладывал да откладывал в сторону прочитанные «собачьи языки» (так журналистская братия называет на своем жаргоне, — не думай, не собственные языки, а длинные бумажные полосы, на которых статья пишется). Так вот, откладывал он да откладывал эти «языки», но в руках у него все еще оставалось их предостаточно.

Урани нетерпеливо заерзал рядом со мной.

— Давненько не получал король таких длинных посланий.

— А что ему, королю, — отозвался кто-то сзади, — он и этого все равно не получит.

Но нам-то его пришлось до конца выслушать. Несколько раз раздавалось «ура» — слева в том числе. И вдруг в самом прекрасном, патетическом месте Габор Каройи * как рявкнет с «горы» дышащим злобой голосом:

— Ладно, ладно, а Кошута кто венгерского подданства лишил? *

За Аппони поднялся Векерле. Тишина наступила, как в церкви. Представительный мужчина наш Шандор — жаль, что ты его не видала, сдается мне, он даже принарядился: новый черный сюртук, белоснежный галстук с блестящей булавкой.

Но все это перестаешь замечать, как только он заговорит. Тут уж мысли его все затмевают. Смелые идеи, обобщения, неожиданные выпады, подводные мины и отравленные стрелы — целый арсенал разбросал. Боюсь даже, не слишком ли много, как бы оппозиция эти стрелы не подобрала и обратно в него не пустила.

Векерле буквально обо всем сказал, не только о гравамене[26] (а как он это слово произносит — бесподобно! Да, вот это ум, ты даже не представляешь).

И нашей национальной политики тоже коснулся, успокоив расходившиеся страсти. Только Габор Каройи — опять этот Каройи! — перебил его:

— С попами разделайтесь сначала!

Тут и я совершенно машинально крикнул: «Правильно!» (Только смотри не проговорись нашему священнику.)

Но вернемся к Векерле. Самым замечательным местом в его речи было доказательство парламентской невозможности подать королю жалобу Аппони. И защита кёсегского ответа ему удалась. Мамелюки кивали, довольные. Оппозиция тоже не шумела, один Дюла Хорват * ворчал все. Но Хорвату нужно поворчать часика два в день, как Подманицкому погулять. Организм у всех разный: кому что полезно для здоровья.

Да, кёсегский ответ защитил он отлично, а как же иначе! Миклош Юришич * и тот кёсегские твердыни оборонял не лучше. Но ты, конечно, не знаешь, кто такой Юришич, вы ведь в своем монастырском пансионе совсем историю не учили. А я вот по ночам все такие книжки читаю.

Но стоит наладиться делу, Пазманди все испортит. Ты ведь знаешь Дини, какой он: ветреней Лилиомфи, надоедливей Пала При *. Все-то он знает, везде суется, за все хватается. Наверно, он и при сотворении мира присутствовал и, когда господь солнце создал, выскочил с репликой: «Так нельзя, это слишком высоко, сделай другое, пониже, и мне сдай в аренду».

Чертовски удачная реплика, конечно. Все в ней есть: и царя небесного покритиковал, и о благе народном позаботился, и себя не забыл.

Сегодняшняя была не такая удачная, — скорее просто ехидная. Дини про «пассиршейн»[27] вспомнил. Премьер в нескольких полных достоинства словах заклеймил эту выдумку, которая состоит в том, что ему якобы пришлось выпрашивать пропуск в придворной канцелярии, чтобы на учебный плац попасть.

— Я трех свидетелей выставлю! — горячился Пазманди.

— А ну, выставь! — отвечали справа.

Но Векерле уже к другому королевскому ответу перешел — в Борошшебеше. Очень мне хотелось, чтобы он еще по поводу кёсегского добавил: хотя ни одна конституция не вечна — ее всегда ведь можно изменить, — основные законы так глубоко западают в национальное сознание, что кажутся неизменными. Это мое собственное соображение, и я бы непременно его высказал, будь я премьер-министром (не смейся, Клари, тебя ведь тогда бы «ее высокопревосходительством» величали). Но я не премьер и поэтому изложил свое мнение в кулуарах одному Яношу Ронаи, который мне выразил живейшее одобрение.

Впрочем, Векерле и поумнее вещи говорил, выкрутился он здорово; но что он про борошшебешский ответ сказал, меня, признаться, не удовлетворило. Голосовать я, конечно, буду, — за все, что он предложит, проголосую; но объяснить надо было все-таки иначе. Ну хотя бы так, что это, мол, стилистический ляпсус.

…Пускай лучше Папай плохим стилистом будет, чем мадьяры просто «национальностью».

Твой любящий супруг Меньхерт Катанги.

P. S. Об остальных выступлениях не буду распространяться — едва ли что стоящее было. После большой речи Векерле, которая вызвала овацию — настоящую бурю восторга, я вышел в буфет пообедать и, что дальше было, не знаю. Краем уха только слышал, что выступал Полони, а какой-то озорной мамелюк вдруг как заорет в самом замечательном месте:

— Этвеш иначе считает!

Квартиры до сих пор не нашел. И ты уж не торопи меня, душечка: все равно искать пока не стану. Слишком взволновал меня печальный случай с одним нашим коллегой, который убился насмерть, как раз когда обставлял квартиру для приезжающей жены (ты читала, конечно, в некрологах). Или ты меня совсем не любишь, Клари?

М. К.

Письмо четвертое

7 октября 1893 г.


Дорогая моя Клара!

Погода великолепная. Боже, как хорошо тебе там, наверное, с детишками!.. Солнечные лучи позлатили палату — это пестрое, многоглавое сборище со всех концов страны.