По дороге, как водится в таких случаях, разговор вертелся вокруг поединка: обсуждали приемы мулинэ, прима и квинтовой удар, а барон Коппен даже выразил снисходительное удивление, что Фабрициус так мужественно и терпеливо переносит боль.

— Все-таки крепка наша саксонская порода: ведь вот уже сколько веков живут саксонцы на чужбине, а до сих пор не изнежились! — заметил он.

— Ну что ты, кузен! — возмутился Блом. — Не делай себя посмешищем хотя бы перед господином Гёргеем! Да разве это называется болью? Знаешь, что мне довелось видеть несколько лет назад, когда я был еще мальчишкой вроде тебя? На опушке плесницкого леса Караффа велел тогда посадить на кол нескольких пленных куруцев. Представь себе: они сидели на кольях и с безразличным видом покуривали трубки. Провалиться мне на месте, если это неправда! Так разве можем мы здесь изнежиться?

Гёргей, не знавший Блома, вопросительно посмотрел на Фабрициуса, а тот, поняв его изумленный взгляд, пояснил ему по-венгерски:

— Провалиться мне, если это правда! Но вообще он хороший малый, его даже лгуном не назовешь. Просто он чуточку похож на увеличительное стекло.

В городе участники дуэли сошли у здания комитатской управы. Обменявшись со всеми рукопожатием, Гёргей сказал на прощание Фабрициусу:

— Ну, будем отныне друзьями. — Голос его был при этом мягок, а взгляд карих глаз таким теплым! Словно охваченный недобрым предчувствием, он, помрачнев, добавил: — Хотел бы я, чтобы господь бог позволил нам быть друзьями!

— Хороший парень! — похвалил его Блом, когда Гёргей скрылся в воротах комитатской управы.

— Да, — подтвердил Фабрициус. — Я рад, — что познакомился с ним.

И только Коппен ехидно засмеялся:

— Добавь: «Счастлив, что он отрубил мне половинку уха».

— Опять ты ничего не понимаешь, милый мой, — возразил Блом. — Для Фабрициуса сие обрубленное ухо значит куда больше, чем все школьные аттестаты и даже университетский диплом, которые он получил или получит в дальнейшем: теперь он взрослый мужчина!

— Не понимаю.

— Конечно, не понимаешь и никогда не поймешь, потому что ты — немец. Легче океан перекрасить в другой цвет, чем тебе это втолковать. Однако, слышите: бьет барабан! Идемте-ка побыстрее!

Со стороны главной площади действительно доносился треск барабана. Прохожие на улицах прибавляли шагу, а двигавшиеся в другом направлении поворачивали обратно и спешили на площадь. Купцы, ремесленники в зеленых передниках и мягких шапочках повыскакивали из своих лавчонок и выстроились в дверях. Еще бы, ведь сегодня должны были объявить не о какой-нибудь распродаже с торгов или о новых правилах поведения горожан! Сегодня город Лёче стоял на пороге великих событий! И хотя на улице было морозно, окна домишек вокруг площади начали распахиваться одно за другим. А в окне второго этажа дома Тэёке показалась даже миловидная головка озорницы-хозяйки: ее улыбающееся личико в утреннем, накрахмаленном чепце казалось свежей розочкой в белом бумажном кульке.

Услышав, что стукнуло окно, Блом взглянул вверх и сдернул с головы шапку. Ответом ему были улыбка и кокетливый кивок.

— Ой, не могу! — жалобно пробормотал неисправимый холостяк, рассчитывая вызвать зависть в обоих молодых студентах, — этого ему хотелось куда больше, чем на самом деле завоевать сердце красавицы. Миклош Блом относился к породе таких «сердцеедов», для которых куда интереснее выдуманное любовное приключение, если о нем можно поговорить, чем три действительно пережитых романа, о которых нельзя и словом обмолвиться. Больше того, он совсем и не был покорителем сердец. Женщины не доверяют хвастунам, и потому любовных интриг у Блома вообще не бывало, а славу опасного волокиты он стяжал одним только хвастовством да своими странными возгласами. И удовольствие ему доставляла не сама благосклонность женщин, а страх мужей да зависть приятелей.

Тем временем городской глашатай перестал бить в барабан и в наступившей тишине зычным голосом принялся читать окружавшей его толпе текст постановления:

— «Волею господней, именем городского сената доводится до сведения всех, кого это касается.

1) Скорбя по усопшему нашему бургомистру, приказываем: исключить из календаря этого года масленицу, а следовательно, не устраивать никаких шумных сборищ и цеховых пиршеств; запрещаем играть на инструментах, служащих веселью, — на скрипках, сопелках, цимбалах, гитаре или гармонике, как дома так и в любых других местах; запрещение распространяется на всех граждан Лёче, кроме городского трубача, каковому дозволяется упражняться для совершенствования своего мастерства.

2) Не позднее чем через восемь дней все патриции, дворяне и принадлежащие к другим сословиям граждане Лёче, в том числе их жены и дочери, — словом, все, кроме слуг, должны приобрести себе черную одежду и лишь в таковой появляться во храмах божьих, на общественных собраниях, на рынке, на улицах города и в других публичных местах, равно как и в городском парке — до тех пор, пока благородный город Лёче не получит удовлетворения за жестокую и горестную кончину своего бывшего бургомистра, дабы траурный вид обитателей нашего города, одетых во все черное, постоянно напоминал каждому, что он еще в долгу перед своим собственным достоинством, гордостью и честью. Нарушившие приказ о ношении траура будут наказаны штрафом в размере от десяти до пятидесяти талеров.

Третье и последнее извещение.

Настоящим доводится до сведения всех граждан, что похороны господина бургомистра состоятся завтра в четыре часа дня. Вынос тела — из помещения городской ратуши.

Правая же рука усопшего, отделенная от тела и забальзамированная, будет помещена в стеклянный ящик и выставлена в зале ратуши, чтобы напоминать нам о том, что покойный все еще не отомщен. Памятуя о древних наших обычаях, мы предпочитаем предать его прах земле пока без одной руки, чем с обеими пустыми руками. Как только по милости божьей нам удастся наконец совершить возмездие, состоится второе погребение бургомистра, и тогда рука умершего будет положена рядом с его телом».

Закончив чтение, глашатай направился со своим барабаном на следующую улицу, а госпожа Тэёке сердито захлопнула окошко, — теперь уж и она начала понимать смысл вчерашних загадочных слов господина Гулика. Зато Фабрициус одобрительно закивал головой:

— Вот, право, замечательное постановление вынес сенат. Блом, напротив, вскипел:

— Это что же! Теперь и из третьего по счету города меня выживают? А, впрочем, отсюда уж я и сам убегу. Боже мой, до чего же скучно будет жить в таком черном городе! Пойдем, что ли, укладываться в дорогу, милый Конрад! Да только куда теперь?

— Может быть, в город Белу? Хотелось бы мне взглянуть на знаменитых польских красавиц! — предложил барон.

— Нет, милый мой, не могу. И не проси! — печальным голосом отвечал Блом. — Поедем-ка лучше к моему отцу, в Лейбиц.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Девичья рассада

Напоминающее вендетту распоряжение сенаторов имело целью поднять патриотизм лёченцев и авторитет сената. Однако оно наносило удар по карману горожан, потому что сковывало торговлю и сокращало возросший было приток гостей из других городов.

Впервые городской сенат не посчитался с материальными интересами своих граждан, ведь в другое время он, наоборот, все подчинял именно этой задаче. Может быть, как раз поэтому город Лёче и достиг такого расцвета, тогда как вся остальная Венгрия в это же самое время впала в нищету.

— Так, значит, город Лёче жирел за счет государства? — воскликнет сварливая зависть. — О нет! Лёче жил и богател за свой собственный счет. Только богатство его находилось в руках местных властей. Дело в том, что у наших предков уже и в те времена были такие власти, которые старались отобрать у человека все, что он не успевал истратить на самого себя. (Отсюда и пошла поговорка: «Только то и твое, что съешь».) Но власти сепешских саксонских городов не только ничего не забирали у своих граждан, а даже не позволяли им самим растрачивать и проматывать нажитое. В сепешских городах всегда действовали разумные, осмотрительные законы, и граждане всегда тщательно их соблюдали! У нас же, венгров, если и бывали порой хорошие законы, то мы все равно не считались с ними.

Для того чтобы подчиняться лёченским законам, нужно было иметь добродушный нрав и привычку к строгому послушанию, потому что лёченские законы очень глубоко вторгались в личную жизнь граждан. Саксонец еще до появления на свет попадал под опеку «Городского уложения», «Полицейского уложения», всяких статей и параграфов, которые до конца жизни определяли его путь, направляли буквально каждый его шаг по нашей планете и заставляли быть трезвым, бережливым и в конце концов — богатым.

Испытывать на себе заботу этих законов гражданин Лёче начинал еще в утробе матери и тем более — после своего появления на свет. Стоило только маленькому саксонцу родиться, как закон предписывал, сколько человек, помимо крестных отца и матери, родители новорожденного имели право пригласить на крестины, в зависимости от своей зажиточности, как и какими кушаньями могли потчевать гостей, и все это только для того, чтобы не допустить мотовства. А поскольку и сепешские саксонцы — тоже люди (в большинстве своем — хорошие, добрые люди), то и в них иногда просыпался бесенок и лукавство и они стремились обойти закон. Лёченцы не приглашали гостей в количестве большем, чем разрешает закон, а звали на крестины человек двадцать — тридцать восприемников и столько же восприемниц. Ах, так? И сенат, словно коршун на добычу, набросился на нарушителей закона. Разбив граждан на имущественные классы, городской сенат Лёче строго-настрого определил, сколько пар «крестных родителей» (самое большее две-три пары) можно было семье каждого разряда приглашать на крестины. Это разграничение в дальнейшем и послужило причиной распространившегося в Лёче недуга — погони за «кумовством». «Семья с одной парой кумовьев», если она была тщеславной, старалась перейти в число «двухкумных». А семейства, имевшие право на три пары «крестных», считались аристократическими. В те времена право иметь три пары кумовьев куда точнее определяло материальное положение семьи, чем ныне иная «поземельная книга». Даже богатство Кенделя из Белы мерили в Кешмарке или Лёче тем, что он «хоть сотню кумовьев мог бы пригласить на пир».

Такое определение было своего рода знаком отличия. Ей-богу, если бы короли вдруг перестали развращать сознание своих подданных титулами и почетными званиями, люди сами нашли бы для себя духовный яд.

Итак, в Лёче было все заранее расписано — от крестин до похорон: и порядок обучения в школе, и такса за венчание, и траты на свадебный пир; господа сенаторы предусмотрели даже вознаграждение музыкантам.[18] Но вот играть в карты, в кости, а также содержать богатые выездные упряжки вовсе запрещалось.

И бюргеры со скуки трудились да копили деньги. Ведь на что было их истратить саксонскому бюргеру? Любовницу завести он не мог: если бы об этом узнали власти, обоих прелюбодеев немедленно изгнали бы из города. Но если бы кто-нибудь и завел себе любовницу, сумев сохранить это в величайшей тайне, все равно ее содержание стоило бы ему гроши: гражданам Лёче запрещалось носить драгоценные камни — бриллианты, восточные жемчуга, смарагды и красивые красные рубины. Среди дозволенных к ношению камней самыми дорогими были аметист и чешский гранат. Ожерелий лёченские красавицы и знать не знали. В лучшем случае носили на шее дешевенькие, открывающиеся медальоны — сердечки из серебра или золота. Роскошные наряды тоже запрещались полицией.[19] Женщины из бедных слоев имели право одеваться в моравское сукно, ситец, турецкую фланель, персидскую кисею. У девушек почиталось роскошью украсить передничек, в котором они ходили по воскресеньям в церковь, вышивкой — обозначив изящными готическими буквами свое имя — «Элизабет Цаблер» или «Катерина Фрибель» (вообще говоря, не такая уж плохая мода с точки зрения молодых парней, стоявших в церкви у входа и высматривавших себе невесту). Для девушек-служанок правила отводили сортов пять самых дешевых тканей: кумач, плис, бумазею и бязь,[20] поэтому кокетки предпочитали поступать в услужение в семейства, жившие за городской чертой. Жены и дочери промышленников, ремесленников и купцов, державших двух и более подручных или приказчиков, могли уже, словно павы, прогуливаться в тонких английских, голландских сукнах и тафте, если были заражены микробом тщеславия. Весьма милые юбочки делались из тонкой шерсти, шелка и сатина. Что же до генуэзского бархата и других шелков, то они составляли привилегию жен патрициев, им же разрешалось носить и золотую парчу («хотя честная женщина или барышня, разумеется, не станет так наряжаться»), зато брюссельские и прочие дорогие кружева строго-настрого запрещались. Девушкам не позволялось носить на голове никаких иных украшений, кроме обруча, «ибо косы их, — замечало «Уложение», — и без того величайшее украшение». Платья разрешалось делать с глубоким вырезом (поскольку это денег не стоило), однако лёченские красавицы не очень-то пользовались этим правом, так как были обычно плоскогрудыми.