Задумано — сделано. Пал Гёргей списался с сестрой и договорился с нею обо всем; госпожа Дарваш (женщина воинственная, из тех, что за словом в карман не полезут, а в действиях своих весьма решительны) прибыла в Гёргё сразу же после сбора винограда, а оттуда вместе с братом и его экономкой отправилась в Топорц. Тетушка Марьяк ехала в Топорц с двоякой целью: взглянуть на дочку вице-губернатора, полагая, что, сравнив годовалую Розалию с прежним трехдневным младенцем, она состряпает для своего барина «отличное блюдо», которое можно будет подавать затем под любым соусом, какой ей заблагорассудится, а во-вторых, ей хотелось повидаться со своей собственной дочерью, Жужей.

Стояла дивная солнечная осень. Путешествовать в такую пору — одно удовольствие. А Каталине Дарваш, кроме всего прочего, эта поездка напомнила ее детские годы. Дорога, тянувшаяся в сторону Сепешских Карпат, то шла в гору, то спускалась в долину, то извивалась между лесами, рощами и водопадами. С горных вершин на путников хмуро косились старинные замки; в долинах, приникнув к земле, дремали деревеньки. Только мельницы, примостившиеся то тут, то там над серебристыми речками, подавали признаки жизни. На каменистых склонах холмов бродили отары белых овец — издали даже не разберешь: где валуны, где — валухи…

В Топорце очень обрадовались приезду гостей, но радость была непродолжительной, потому что госпожа Дарваш без долгих разговоров заявила, что приехала на смотрины, чем глубоко смутила хозяйку Топорца.

— Какие смотрины, милая Катика? У меня обе дочери замужем!

— А вот так, на смотрины! Только свататься мы не станем, а прямо сейчас же и увезем с собой невесту.

После этого вступления заговорил сам Пал Гёргей и более тактично рассказал невестке о своих намерениях и причинах, побуждающих его отправить малышку Розалию в Ошдян.

— Да я телом своим заслоню ее от любой напасти! — воскликнула Мария Гёргей, испуганно бросая взгляды то на деверя, то на золовку.

— Ах, невестушка, — улыбнулась Каталина Дарваш, — тело у тебя, конечно крепкое, но все же — не крепостная стена.

Мария Гёргей была женщиной красивой, высокой, могучего сложения.

— Да ведь я всем сердцем к ней прилепилась! Разве смогу я с ней разлучиться? Скорее умру! — простонала Мария, и слезы в два ручья хлынули у нее из глаз.

А у Пала Гёргея с каждым ее словом на лбу собиралось все больше гневных морщин.


— Так надо, Маришка, — проговорил он. — Пойми. Отцовское сердце тревожится.

— Вот так отцовское сердце! Отсылает единственную дочь за тридевять земель, откуда потом о ребенке не будет ни слуху ни духу! В Ошдян вы уж не заскочите на часок, если вам вдруг вздумается поцеловать девочку.

— Она останется там, пока будет идти война. А потом мы опять привезем Розику в Топорц.

— То-то и оно! Пока будет идти война! Муж мой на поле брани, сын — в Кешмарке. Одна у меня утеха — вот эта крошка.

— Чего доброго, вы еще скажете, невестка, что она единственная ваша защитница! — насмешливо заметил вице-губернатор. — Ну что за утеху нашли вы в этой малютке?

Тем временем Каталина Дарваш взяла девочку на руки и приподняла ее над головой.

— У-у, какая толстушка! Что бомба! — заметила она. — Жаль забирать ее отсюда. В хороших руках была. Но уж коли отец того желает, увезем ее. Не горюй так, Маришка. У меня она тоже голодать не будет.

Каталина Дарваш опустила малютку на медвежью шкуру, разостланную на полу посредине комнаты. Девочка была хорошенькая, пухленькая и ленивенькая. От груди ее уже отняли (в этот день ей как раз исполнился год), она что-то уже лепетала по-своему, но ходить еще не умела. (Видно, у девочек раньше начинает действовать язычок, а у мальчиков — ножки.) Маленькая Розалия даже и не пыталась ходить или ползать от одного стула до другого, а, встав где-нибудь на ножки, приказывала, словно крохотная принцесса, своей няне или госпоже Гёргей: «Несите меня туда, несите сюда!»

Теперь уже старая Марьяк присела подле крошки Розалии на корточки и всякими веселыми прибаутками — вроде «ехал грека через реку, видит грека: в реке рак» — старалась угодить девочке и приручить ее. От множества раскатистых «р» в скороговорке вместо слов слышался сплошной треск, и в конце концов это рассмешило Розу. А от ее улыбки, ей-богу, и комната словно светлее стала, и украшавшие ее дорогие, тонкой работы, ларцы и поставцы засияли, засверкали. Тетушка Марьяк превосходно умела говорить с малышами на их забавном детском языке.

— Ну, моя голубочка, помнишь ты еще меня? Нет, конечно? Ах ты, нехорошая девочка, вот я тебя отшлепаю! — и хлопнула разок-другой по медвежьей шкуре: пиф-паф (это тоже понравилось Розе). — А ведь меня ты первую увидела на белом свете, мой розовый бутончик. У меня у первой была ты на ручках, гуля-гуля, стрекозуля! Пролетал над нами аист, а я как закричу: «Стой, аист, погоди, дальше не лети! Не уноси ребеночка, это наше дитятко!» — да и выхватила тебя из аистова клюва. А ну, посмотри на меня получше, ведь это я — старая тетушка Марьяк. А вон стоит твой папочка, брильянт ты мой драгоценный! Да, да, твой родимый батюшка. А ну, взгляни на него, взгляни!

Девочка посмотрела, куда указывала тетушка Марьяк, но не нашла там ничего интересного, кроме чужого усатого дяди, и равнодушно отвернулась.

Пал Гёргей вздохнул.

— Каталина! — робким и непривычно взволнованным голосом спросил он сестру. — Скажи, — на кого похож ребенок?

Вопрос брата выбил из колеи госпожу Дарваш, собиравшуюся как раз спросить у невестки что-то весьма важное, и потому она недовольно буркнула:

— На кого? На кого? На всех детей, друг мой! Конечно, черты со временем меняются и детские личики становятся такими же, как у взрослых, а сейчас Розика похожа на любого человека, у которого есть два глаза, два уха и рот. На любого, кроме тебя. Ты, разумеется, ждешь, что я начну ее сравнивать с тобой? Но именно на тебя-то она и не похожа. И хорошо, что не похожа, иначе бы ей никогда не выйти замуж.

Суровое лицо Гёргея скривилось в деланной улыбке.

— Ну что ты, Каталинка! — возразил он, бросив на невестку быстрый, пронзительный взгляд. — Я потому спросил, что, по-моему, наша Розика — вылитая госпожа Маришка.

Вне всякого сомнения, то были коварные слова, хитро расставленная ловушка. Однако непредвиденный случай помешал Гёргею: дверь была не закрыта и как раз тут, держа в зубах трепыхавшуюся сойку, вошла в комнату подружка девочки — кошка. Сойка совсем невпопад закричала: «Не бойся, Матяш, не бойся, Матяш», — а кошка, услышав вдруг у себя под самым носом человеческий голос, от изумления остановилась.

— Птика, — пролепетала Розалия и, протянув ручонки, решительно потребовала: — Хочу птику. Дай! Дай!

Госпожа Гёргей, увидев сойку, вскричала:

— Боже мой! Да ведь это же Дюрина сойка! Ловите скорее кошку! — И вместе с тетушкой Марьяк бросилась к кошке.

— Дай! Дай! — приказывала девочка кошке. Но та, разумеется, и не собиралась расставаться с добычей, — ведь она зашла к Розе только так, по-приятельски, похвастать своей охотничьей удачей; увидев же, что люди собираются отнять у нее птицу, кошка помчалась с нею по всем комнатам и, найдя где-то открытое окно, выскочила во двор, не обращая внимание на пронзительные крики сойки, ободрявшей себя: «Не бойся, Матяш!» (чему птицу с таким трудом обучил на каникулах Дюри). Затем она взобралась на замковую башню, а там в полном уединении и спокойствии воспользовалась плодами своего долгого и терпеливого выжидания у птичьей клетки.

Эта маленькая драма в одно мгновение рассеяла напряженную атмосферу, в которой вице-губернатор рассчитывал докопаться до истины. Хозяйка дома подняла страшный переполох: кто из слуг оставил открытой клетку в комнате молодого барина? Виновных не находилось, и барыня изливала свое негодование на всю челядь. Под конец бедная так разволновалась, что упала без чувств, ее пришлось уложить в постель, а потом долго отпаивать целебными отварами и настойками.

Желая избавить заболевшую хозяйку от тяжелой минуты прощания с малюткой, Каталина Дарваш на другой день рано утром велела запрячь (по возможности незаметно) лошадей и, заботливо уложив еще спавшую Розалию на перинки и подушки, укутав ее одеялами, отправилась вместе с нянькой девочки к себе в Ошдян.

Немного погодя собрались в путь и вице-губернатор с тетушкой Марьяк. Экономка уселась, разумеется, рядом с кучером, на козлах, но по дороге оборачивалась к барину всякий раз, когда тот окликал ее. Говорить они могли о чем угодно, так как возница понимал только по-словацки, а тетушка Марьяк в совершенстве владела и венгерским.

— Странно все-таки, — заметил вице-губернатор, словно подводя итог событиям минувшего дня, — странно, что моя невестка так убивается из-за какой-то птахи!

— Из-за птахи? — ответила своим обычным вопросительным тоном тетушка Марьяк. — Вы, ваше превосходительство, думаете, что из-за птахи она убивается? Гм, н-да, конечно, из-за маленькой пташечки!

Гёргей погрузился в долгое молчание, мрачно рассматривая возникавшие по сторонам и быстро исчезавшие пейзажи и слушая шум елей; даже трубку курить перестал и, когда кучер или экономка пытались обратить на что-нибудь его внимание, отвечал лишь движениями своих круглых черных глаз. («Смотрите, какая высокая кукуруза уже вымахала здесь!» Или: «Вот это овцы так овцы. До чего ж хороши!») Только возле мельницы Дравецких Гёргей произнес несколько слов, но и они свидетельствовали о том, что бедняга все время думал об одном и том же:

— А скажите, тетушка Марьяк, вы заметили, как покраснела вчера моя невестка, когда я сказал, что девочка на нее походит?

— Покраснела? Нет, я не смотрела в ее сторону. А все из-за этой противной кошки! Значит, покраснела, говорите? — Экономка покачала головой и так широко развела руками, что чуть не выбила кнут у кучера. — Вот тебе на! А почему же она покраснела? Ну, почему? — И с напускной наивностью добавила: — Разве зазорно иметь сходство с таким ангелочком?

Она еще некоторое время ворчала что-то себе под нос, но стук колес и цоканье копыт четверки серых коней заглушили ее слова.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Quieta non movere[6]

Вернувшись домой, Пал Гёргей очень скоро понял, что он не достиг поставленной цели. Напрасной оказалась вся его затея. «Лукавому на потеху», как говорит венгр, когда у него что-нибудь не получилось. А «лукавый» и в самом деле потешался над Гёргеем, никак не давал угаснуть тлеющим головням подозрения; если они порой и покрывались тоненьким слоем пепла, то совсем ненадолго — внизу, под пеплом, неизменно теплился злой огонек, и достаточно было одного дуновения, самой легкой струи дыхания, чтобы он вновь вспыхнул со всею силой.

Гёргей был от природы человеком замкнутым и теперь уже ни с кем не делился своими сомнениями, но в часы одиночества по-прежнему спорил сам в собою; в эти часы словно два Пала Гёргея сидели друг перед другом: один — рассудительный, второй — сомневающийся, — сидели и тихо беседовали между собой. «Не будь глупцом, Пал! — говорил Гёргей Рассудительный. — Ну отчего ты решил, что умерла именно твоя Розалия? Точно так же могла умереть и дочка Яноша. Это вполне вероятно. И если семейство Яноша говорит, что умерла Борбала, то почему же ты им не веришь? А что стал бы ты делать, если бы они сказали тебе, что умерла твоя Розалия, а не их Борбала? Стал бы, наоборот, думать, что Розалия осталась в живых?»

«Нет, не стал бы, — отвечал Гёргей Сомневающийся, — потому что тогда бы у них не было причин обманывать меня».

«Ну, хорошо, — возражал Гёргей Рассудительный. — Обладая некоторым воображением, можно предположить, что Янош действительно пошел на обман, — с благими целями, конечно. Но на чем основывается твое фантастическое подозрение? Только на том, что семья брата Яноша не очень горевала по умершей дочке? Но ведь если бы умерла твоя дочь, а им нужно было бы ввести тебя в заблуждение, они похоронили бы малютку с такими громкими воплями, что у тебя не осталось бы никаких подозрений!»

Да, по-видимому, правда все же на стороне Гёргея Рассудительного, и Гёргею Сомневающемуся пришлось уступить. На время в его душе установился мир. Но лишь на краткий срок. Спор этот все равно продолжался, и случалось, что в минуты слабости Гёргея Рассудительного верх одерживал Гёргей Сомневающийся: то ему удавалось доказать стремление Яноша прибрать к рукам наследство покойной Каролины, то привести какой-нибудь другой, вновь родившийся довод. И так все время. Многие месяцы и годы подряд душа Гёргея металась из стороны в сторону, будто конь по шахматной доске: с черной клетки на белую, с белой — на черную…