– Нет, ты посмотри, Паш, чудо какое… – с придыханием говорила мама, положив руку на грудь. – Он же по самому лезвию ножа идет и держится! Просто изумительный, просто гениальный баланс… Это ж надо, так суметь прочувствовать абсолютно тончайшую грань между карикатурой и примитивизмом и плясать на ней… Было бы на чем! Воистину дух живет в этом художнике неисчерпаемый, удивительный. А ведь такая же тварь земная и человеческая, как мы все…

– Да, да, ты совершенно права, Оленька, – тихо вторил ей папа, не отрываясь от экрана телевизора, – удивительное, просто потрясающее явление этот Любаров…

Камера, будто услышав про дух, вновь разворачивалась объективом в лицо бородатого художника, и мама, чуть подавшись вперед, ойкала испуганно на вдохе, будто этот самый дух, о котором толковал папа, шел через экран прямиком ей навстречу. И Саша медленно начинала качать головой, полностью одобряя мамин восторг, и впивалась в это худое бородатое лицо острыми глазками. Ей тоже было все понятно и про лезвие ножа, и про чуткий талант, и про необыкновенный художников дух. Леся чувствовала себя в такие моменты совсем неловко, будто чужая им была. Стояла тихонько за их спинами, сопела уважительно. Нюхом чуяла, как на кухне котлеты горят. Но с места ступить не смела, боялась нарушить момент истины. А потом репортаж с выставки обрывался, уступая место другим новостям, и разом уходил из комнаты дух вместе с истиной, и мама, ойкнув, опрометью бежала на кухню к сгоревшим котлетам, и папа шел по своим делам, и Саша садилась за письменный стол, под лампу с зеленым стеклянным абажуром, в круге света которого были навалены горой учебники и мелко исписанные тетради с конспектами. Глядя на нее, Леся думала: и охота же ей так над книжками пропадать…

Нет, вообще она Сашу очень любила. И гордилась старшей сестрой-отличницей. Искренне гордилась, с большим удовольствием. И даже более того – охотно признавала свою сестринскую вторичность. И даже когда Саша, насмешливо улыбаясь, говорила о том, что «насчет большого умца для младшенькой Боженька поскупился», не обижалась, а подтверждала сей факт летучей улыбкой. Ну да, поскупился. Не любит она над книжками сидеть, хоть убей. Не умеет «уплыть в строку и междустрочье», как умеют это делать и мама с папой, и старшая сестра. Зато она любит их всех, и они ее любят. А у телевизора замереть, когда там какого-нибудь художника Любарова или композитора Губайдулину показывают, она вместе с ними из обыкновенной семейной солидарности может. Жалко ей, что ли? Пусть сама и не видит в этот момент никакого духа, и не чувствует, но раз папа с мамой от него замирают, значит, он есть. А уж посидеть меж папой и мамой, когда, к примеру, идет по телевизору концерт Андрея Макаревича – воистину бесценное удовольствие. В этом человеке, по их мнению, тоже дух присутствовал в огромном количестве, и они тихо переговаривались через ее голову:

– Нет, это просто удивительно, Оленька… Послушаешь – вроде и голос у него так себе, правда? И музыка – не сказать чтоб шедевр, и внешность… Но ты посмотри, какое дивное сочетание стихов и музыки получается! Каково единение!

– Да. Да, Пашенька, ты прав, как всегда, – тихо качала головой мама, светлея лицом. – Настоящий талант в особой форме и не нуждается. Он сквозь эту форму перетекает целостностью, потому как просто присутствует. Духовная энергия через междустрочье стихов плещет и создает особую плотность восприятия…

Леся улыбалась блаженно, закрыв глаза и прижавшись к теплому маминому плечу, вслушивалась в отрывистые строчки про то, как певец на «кухне пил горький чай» и очень переживал за свою любимую, которая обожала «летать по ночам» и могла в одночасье взять да и «забыть дорогу домой». А потом она чуть размыкала веки, чтоб взглянуть в лица родителей. О, это тоже было, между прочим, зрелище! Вот папа поворачивает голову, смотрит на маму… Так смотрит, будто это не песенная героиня, а мама только что вернулась из ночных полетов, целая и невредимая. Дорогу домой, слава богу, вспомнила. Такое вот счастье у папы на лице было написано. А Макаревич тем временем уже про другое поет, про то, как в дороге «тянет поговорить», а папа и не слушает вовсе, а по-прежнему на маму смотрит…

Все это было хорошо, конечно. Тепло, светло и замечательно. Другое было плохо – носить нечего. С модной одежкой в их доме – полная катастрофа. Нет, попросить, конечно, можно было, они напряглись бы из последних сил, купили бы… Однако просить почему-то не хотелось. Не вписывались модные одежные просьбы в их быт. Хотя сестру Сашу, когда она поступила в университет, приодели от души, чтоб не чувствовала себя новоявленная студентка неловко. Но опять же – отнеслись к процессу покупки одежек будто играючи, не придавая ему жизненной первостепенности. Леся, с завистью разглядывая Сашины обновки, в первый раз тогда пожалела, что вымахала на две головы выше – даже и костюмчика сестринского в школу надеть нельзя. Придется свой жалкий гардеробчик терзать, в котором хоть и было все для пятнадцатилетней девицы необходимое, но, если уж по совести, для полноценной жизни совершенно недостаточное. Ни стильных джинсов со стразами там не было, ни пиджаков модного цвета фуксия, ни коротких платьев из цветастого легкого трикотажа, которые так хорошо смотрятся с высокими сапогами из толстой кожи с расшитым цветными нитками голенищем. Собственно, и сапог у нее никаких тоже не было, а стояли в прихожей ботинки черные на среднем каблуке, удобные и прочные. Ноги в слякоть не промокают, и простуда, соответственно, не страшна – чего еще нужно ребенку для счастья? Так мама искренне полагала. А папа вообще от этого всего далек был – двадцать лет носил на работу один и тот же замшелый костюмчик. Если бы в одночасье случилось чудо и утром на плечиках оказался другой костюм, новый и модный, он бы и не заметил даже. Надел бы и пошел. И как прикажете признаваться им, родным и любимым, в своих низменных и совсем не духовных страстях?

С одеждой выручала подруга Верка из соседнего подъезда. Чисто золото была эта Верка. Хотя почему – была? Она и сейчас есть. Единственный оставшийся свидетель той спокойной и счастливой жизни рядом с мамой, папой и сестрой Сашей. Хотя Верка совсем тогда не считала, что Лесина семья представляет собой какую-то особенную ценность. Бедно, мол, живут. Чего в этом хорошего-то? Потому, наверное, и ее жалела и от души делилась модным гардеробом, на который не скупились для подрастающей дочери ее родители. Бились в работе как рыбы об лед, но дочку наряжали во все самое лучшее. Чтоб не хуже других была. Чтоб упрека людского не удостоиться. Хорошую одежку, ее ж люди глазом видят и по ней дочку оценивают, а без духовного воспитания она все равно как-нибудь проживет, уж с голоду точно не зачахнет, и на том спасибо.

Переодевалась она в Веркины одежки тайно. Это была у них целая процедура, продуманный и просчитанный во времени процесс, в котором надо было учесть каждую мелочь. Например, Лесе надо было перед школой выскочить из подъезда вовремя и затаиться где-нибудь во дворе, укараулить момент, когда Веркины родители на работу уйдут. Потом пулей бежать к Верке, напяливать приготовленные заранее одежки и уже вместе с Веркой бежать в школу, чтобы не опоздать на первый урок. После школы процесс обратного переодевания проходил уже в более спокойной обстановке – и Веркины, и Лесины родители были еще на работе. Правда, существовала опасность встретить по пути из школы сестру Сашу, но они учли и этот момент – пробирались домой дворами, и Верка, подходя к дому, первая выходила на разведку и делала знаки поджидающей за углом соседнего дома Лесе, что путь к обратному переодеванию свободен. Хотя повстречать родителей, будучи обряженной в модные Веркины одежки, Леся особенно и не боялась – наверняка они бы ругать ее за это не стали. Не страх дочерний ею двигал, а скорее неловкость за свое предательство и явное отступничество от семейного духа. А вот Верку подводить не хотелось. Ее родители бы точно не поняли доброты своей дочери, загрызли б обидой да упреками.

Так они и жили в семейной любви и Лесином тайном и никому не обидном отступничестве, пока не постигло их испытание любовью другого рода. На первом же университетском курсе вспыхнул и разгорелся у Саши роман с женатым преподавателем. Настоящий, большой, с бурными страданиями и ночными рыданиями в подушку, с истерикой, плавно переходящей в депрессию, с маминой валерьянкой и папиным жалким лицом и полным плюс к тому непониманием ситуации. Действительно, как же можно было так жестоко воспользоваться юной неопытностью и вскружить девочке го лову? Взрослый человек, семейный, профессор почти… Папа даже навострился было идти к нему для выяснения отношений, но мама его не пустила. Еще хуже, мол, сделаешь. Саша потом не простит. Может, и зря не пустила. Потому как закончился этот роман Сашиной беременностью. Об этих двух фактах – о кончине романа и присутствии в себе новой жизни на пятом уже месяце – Саша и сообщила родителям в одночасье, и они приняли оба факта с завидным смирением. В самом деле, чего огорчаться-то? Все же хорошо кончилось. Девочка больше любовью несчастной не мучается, а ребенок… Да это же прекрасно, что будет ребенок! Обоих дочек вырастили, и внука вырастят. Мама поплакала с Сашей на кухне, утерла ей слезы и тут же пообещала декретный отпуск на себя, как на бабушку, оформить, чтоб Саша дальше учиться смогла. В общем, полный семейный хеппи-энд вышел, с какого боку ни посмотри.

Илька родился здоровым и крепким и на удивление спокойным. Даже в младенчестве не плакал, а будто извинялся за свое неожиданное в семье появление, кряхтел вежливо – подойдите хоть кто-нибудь, смените пеленки. Извините, что описался и побеспокоил. И они все в едином порыве на это кряхтение бросались, будто пытаясь доказать ему свою любовь и абсолютно желанное его в этом доме присутствие. Леся даже в какой-то момент про свои одежные страдания забыла и перестала по утрам забегать к Верке, чем обидела ее до невозможности. Потом, правда, они помирились, вместе гуляли по двору, и Леся гордо катила перед собой коляску, будто она давала ей некое женское преимущество перед всеми Веркиными сапогами, французской косметикой и стразами от Сваровски, вместе взятыми.

А через три года и Лесе судьба подарила бурный роман, короткий и яркий и, в отличие от Сашиного, благополучно закончившийся свадьбой. Случилось это аккурат после выпускных школьных экзаменов, и у мамы с папой голова шла кругом, куда бы пристроить младшую дочку на обучение. Хотя бы в техникум, что ли. Иль в училище хорошее. Самой Лесе вообще было все равно, из какого заведения получать бумажку об образовании, – никакой тяги к четкой определенной профессии у нее не было. Один ветер был в голове, веселый и солнечный. Почему, интересно, плохим человеческим признаком считается, когда ветер в голове дует? Кто такую ерунду придумал? Неужели это не здорово, когда улыбаться хочется каждому прохожему на улице, когда есть у тебя мама и папа, которые любят друг друга и умеют быть счастливыми от одного только не понятного никому, кроме них, междустрочья, когда бежит к тебе навстречу из ясельной группы двухлетний племянник Илька, раскинув от радости пухлые ручонки? От всего, от всего хочется улыбаться и пропускать легкий ветер через голову. А с серьезными лицами и без ветра в голове делаются самые глупые и нехорошие дела на свете – так, кажется, говорил барон Мюнхгаузен из комедии Марка Захарова, которую часто любят смотреть мама и папа?

Вот так же и будущему мужу она улыбнулась. Легко и солнечно. И он ей. Хотя Игорю в тот момент улыбаться как раз никакого резона не было – Леся, выходя из дверей супермаркета и зазевавшись, от души проехалась по его белой рубашке шоколадной глазурью мороженого. Он повернулся было, чтоб высказать хулиганке свое отношение к происходящему, но тут же и обмяк от ее улыбки и произнес весело, показав пальцем на подтекающее в ее руке мороженое:

– Вот растяпа… Дай хотя бы откусить, что ли, раз измазала!

– На! – мгновенно откликнулась Леся и даже подпрыгнула слегка на носочках.

Вышло у нее это смешно и искренне, как у доброй и милой, совершенно случайно напроказившей дитяти, неловко измазавшей шоколадом большого дяденьку, и обоюдная смешинка пробежала меж ними легкой забавой, задрожала крохотной искоркой в моментально образовавшемся общем пространстве.

А он и впрямь тогда откусил от ее мороженого. Наклонился и откусил вполне торжественно, причмокнул измазанными белыми губами и даже изобразил лицом полученное сверхудовольствие на глазах у снующего через стеклянные двери народа. Хотя народу и не было никакого особо дела, что там у этой застрявшей в дверях парочки про исходит. А что, собственно, происходит? Стоят молодые люди, улыбаются друг другу, мороженое жуют. Их толкают во все стороны входящие и выходящие, а они все равно стоят, все равно облизывают подтекающее от июньской жары мороженое. По очереди. Вот такое знакомство у них получилось романтическое, хоть кино снимай. Корот кометражный фильм про зарождение чувства. Кто-то сильно толкнул Лесю в спину тележкой, и она подняла удивленно бровки, будто спрашивая взглядом у своего кавалера – что это такое было? Он первым опомнился, взял ее под локоток, повел прочь от толпы, от людских глаз. А потом мороженое кончилось. И пошло-поехало, словно пленка в том фильме побежала в ускоренном режиме, торопливо подгоняя сама себя, – прогулки, улыбки, первый скороспелый поцелуй, и вот уже до неодолимой и обоюдной тяги молодых организмов дело дошло, и голова прочь, и «не могу без тебя», и «люблю», и «никому не отдам»…