— Паш, а давай себе ребенка из детдома возьмем…

Он даже не нашелся, что ей и ответить в первый момент. Нет, нельзя сказать, конечно, что он совсем уж категорически против такого поступка был настроен. Нет, конечно. Просто не привык он решения такими порывами принимать. Знал — нельзя на эмоциях. Потому что любое решение, в порыве принятое, добром не кончается. Тут же ой как думать надо. И все взвешивать надо. Все «за» и «против». И глубоко осознавать. И себя проверять, способен ли ты на такой шаг в принципе. А он и не знал про себя ничего такого, и не думал никогда… Однако и Жанну было очень уж жалко. И молчание его она могла истолковать по-своему. И опять бы началось все сначала — глупая игра в молчанку, ночные слезы, тоска, депрессия… И потому, испугавшись затянуть до критической точки это свое молчание, он произнес достаточно твердо:

— Ну что ж, давай. Давай возьмем, Жанночка. Все будет хорошо, вот увидишь. Только не плачь больше, ладно?

— Тогда мы мальчика возьмем. Лучше маленького. Ну, не совсем малютку родившегося, а… чтоб ножками уже сам ходить начал. Посмотрим и выберем…

А потом закрутилось так все быстро, он и опомниться не успел. Жанна будто очнулась от долгого сна или после болезни на ноги встала — такую кипучую деятельность развила, что он только диву давался. Все время они ехали куда-то, все смотрели в глаза несчастных малышей, все выбирали, выбирали… И кончилось все тем, что усыновили они вовсе не маленького, который «ножками сам ходить начал», а усыновили Гришку, рыжего восьмилетнего пацана с ярко-синим плутовато-умным взглядом. Он им обоим понравился, Гришка этот. Сразу как-то покорил, расположил к себе своей непосредственностью. Веселый такой, простодушный, весь в ярких рыжих конопушках. Ловкий, юркий, улыбка от уха до уха. И глаза — как синие блюдца. Умные, доверчивые, благодарные. Грех такого пацана не усыновить было. Они и усыновили. И приняли его сразу и всей душой. Вернее, Павел принял. А вот Жанна… С ней что-то непонятное со временем твориться начало…

Нет, поначалу зажили они в самой полнейшей семейной идиллии. Жанночка с воодушевлением ходила в Гришкину престижную школу, была даже избрана в родительский комитет, и с учительницей подружилась, и таскала с собой Гришку везде, гордо представляя — мой сын… А потом даже сюжетец некий для своего журнальчика придумала. Про сострадание. И фотографии Гришкины туда поместила. Вот, мол, осчастливленный детдомовец, а вот его новые родители, благородные его усыновители. А в конце сюжета призыв — делайте так же, делайте как мы, делайте лучше нас. И Павла заставила в этой показухе участвовать…

А потом ее пыл вдруг на спад пошел, притухать как-то начал. Гришка к этому времени у них уже основательно прижился, и в школе друзьями-проказниками обзавелся, и пару раз пришлось покраснеть Жанночке на родительском собрании… Да и вообще шумно в доме стало. То расколотит что парень, то с улицы грязным придет, то друзей приведет… Раздражаться стала Жанночка. А Павел, наоборот, испугался. С ним-то как раз обратный процесс произошел. Не то чтобы он парня этого полюбил безумно, просто принял его, и все, как данность. Во всех же семьях без исключения дети так же растут — и с улицы чумазыми приходят, и в школе, бывает, до кровавых ссадин бьются… Надо же все это принимать по-матерински да по-отцовски, раз назвались они ими в одночасье. Любовь родительская, она ведь штука такая… повседневная. Обывательская, можно сказать. И не порывами морского приятного ветра дует, а дождичком ласковым да теплым на голову льется. Изо дня в день, по капелькам, в будничной своей обыденности. И никто из отцов-матерей не задается вопросом, как он своего ребенка любит, хорошо или плохо. Тут оценочной шкалы нет. Любят, и все тут. Раз родили — вырастить надо. Оно, конечно, очень непростое дело — ребенка вырастить, но уж так устроен человек, что вложить себя должен в кого-то. Инстинкт продолжения рода — штука очень уж серьезная, а без отрыва от собственного комфорта его и не ублажишь, этот инстинкт…

Павел даже пробовал поговорить с Жанночкой очень осторожно на эту тему, да не вышло ничего путного из того разговора…

— Ты считаешь, что я плохой матерью оказалась, да? Это я во всем виновата, по-твоему? Я его в лучшую школу определила, я вожусь с ним с утра до ночи, пока ты в редакции своей пропадаешь, я всю себя до конца отдаю… А он… Он просто неблагодарный мальчишка, и все! Он добра не понимает…

— Жан, да какой ты от него благодарности ждешь, ей-богу? Ты чего? — вдруг вышел из себя Павел. — Когда это дети в его возрасте были за что-то благодарны своим родителям? Он же маленький еще! Он же за чистую монету все принял! Он поверил нам! Ты что, дивидендов за свой поступок от него ждешь?

— Ой, да ничего я не жду… Просто… Просто я очень устала, Паш… Ты прости. Я сама не понимаю, что происходит… — потянула она к нему жалобно ладони. Но на полпути их и остановила, вернула обратно, сложила горестно на щечки, приготовившись заплакать. — Я не знаю, что делать, Паш…

Тут же она будто надломилась резко, сгорбилась в кресле и заплакала отчаянно. Павел замолчал — совсем растерялся. Стоял над ней будто громом пораженный. Смотрел на вздрагивающие плечи зашедшейся горькими слезами жены и молчал, не зная, что ей ответить. Да и что тут ответишь? Сам виноват, раз пошел на поводу… Опустившись перед ней на колени, обнял, стал целовать мокрое от слез лицо.

— Паш, мне надо в себя прийти, наверное… — сквозь рыдания проговорила Жанна, тоже обнимая его за шею. — Все будет хорошо, Паш! Я обдумаю все заново, со стороны на все посмотрю…

— С какой это стороны? Не понял… — отстранился он от нее испуганно.

— Ну давай я у мамы некоторое время поживу, а? Недолго, недели две-три… Я обещаю тебе… Я вернусь… Я очень люблю тебя, Паша! И Гришку люблю! Просто я устала, понимаешь? Мне перерыв нужен. Мне сложно так, сразу…

Вечером он отвез ее к теще. Вернулся, разогрел ужин, накормил притихшего, будто почувствовавшего неладное Гришку. Пояснил грустно:

— А мама в командировку уехала, Гришук…

— А надолго?

— Да нет… Вернется скоро…

А утром он отвез его в школу и даже завтраком успел накормить. А потом помчался устраивать дела этой смешной девчонки, будь она неладна. Так не вовремя под руку подвернулась… Столько времени на нее потратил! Ему ж работать надо! У него теперь даже вечернего времени для работы нет — Гришку надо из школы забирать, ужином кормить да уроки с ним делать… Ничего, он справится. Подумаешь, три недели. А может, и раньше Жанночка вернется. Заскучает и вернется. Она же умная, его Жанна. И добрая. И инстинкт материнский у нее есть, как и у всякой женщины. И нисколько не ущербный, и наверняка даже не меньший, чем у этой смешной деревенской медсеструхи, вцепившейся мертвой хваткой в спасенного ею ребенка, Костиного сына…

Глава 8

— …Селиверстова, ты что, рехнулась? Ты же меня без ножа режешь! Забирай свою мерзкую бумажонку и иди работай! — отбросил от себя Танино заявление заведующий хирургическим отделением Дмитрий Алексеевич Петров. — Увольняться она вздумала, надо же! Нет, и не помышляй даже! А как я без тебя останусь, ты подумала? Я ж без тебя как без рук…

— Дмитрий Алексеевич, подпишите, пожалуйста… — снова подвинула к нему бумагу Таня. — Вы же знаете, я бы никогда… Просто мне очень, очень нужно! А Маша Воробьева, новенькая, она тоже хорошо ассистирует, мне говорили…

— Да не сочиняй! Говорили ей… — проворчал Дмитрий Алексеевич уже более миролюбиво. — Колись лучше, куда намылилась? В областную больницу, что ли? Я слышал, там платят хорошо…

— Нет, Дмитрий Алексеевич. Уезжаю я. Надолго уезжаю. Даже не знаю, на сколько.

— Куда?

— В Париж.

— Ку-да? — вытаращил он на нее глаза и даже привстал со стула, наклонившись вперед.

— В Париж, Дмитрий Алексеевич! Правда в Париж!

— Замуж, что ли? По Интернету?

— Ой, ну что вы… Какой Интернет, какой замуж…

— А что? Может, и разглядел тебя кто? Давно уж пора. Заграничные мужики, они ж тоже не дураки. Не все на пудру да косметику с тряпками падки. Их-то этим добром как раз и не удивишь. А ты у нас не девка, а клад ходячий. Любого осчастливить можешь.

— Ой, да ладно вам… — махнула рукой в его сторону Таня и опустила голову, чувствуя, как предательский свекольный румянец хлынул на щеки. — Ерунду какую-то опять говорите, ей-богу…

— Ладно, Селиверстова, дуй в свой Париж. Удачи тебе. И без хорошего мужика не возвращайся, — проговорил он насмешливо, ставя подпись-закорючку на Танином заявлении. — Жалко, конечно, но что делать… Совсем наши мужики с ума посходили — таких девок иностранцам отдают!

— Всего вам доброго, Дмитрий Алексеевич. Хороший вы человек. Спасибо вам за все.

— Да ладно, иди уж, не трави душу. И это… посмелее там будь, поняла? А не поживется если, то обратно сюда возвращайся. Я рад буду. Иди…

Таня чуть не расплакалась, выйдя из его маленького кабинета. Она вообще в эти дни только и делала, что с трудом слезы сдерживала. Очень трудно, как оказалось, отрывать от себя с годами прикипевшее. Гораздо труднее, чем кажется. Вроде радоваться ей надо — столько всего нового впереди, а она готова слезами умыться, прощаясь с приевшейся глазам больничной серостью. Без нее уже и аппарат новый в операционной опробуют, и ремонт в коридоре сделают… Надо бы сказать, чтоб не красили его снова серой краской! А то везут человека на операцию, а он перед глазами только серость сплошную видит. Нехорошо это, неправильно. Хотя какая уж теперь разница… И без нее теперь все сделают.

Провожали ее с сожалением и слова всякие хорошие говорили — и врачи, и медсестры, и санитарки. Вот странные все-таки люди, эти медики! Такие неприступные, такие очень сильно гордящиеся тем, чего другие знать не могут… Медицинская наука — она действительно специфическая, тут никто и не спорит. Она и самим-то медикам ой как непросто дается за долгие годы учебной зубрежки, с огромным трудом у них идет, бывает, это проникновение в природу человеческих болезней. А уж когда приходит — тут уж все. Тут уж — чего греха таить — вместе с этим проникновением и превосходство невольное над остальным человечеством к медику подкрадывается. Куда от него денешься-то? И в самом же деле — такие они все туповатые, больные эти… И такие робкие, беззащитные перед своей болезнью… Для них врач в это время — царь и бог. Сами его и искушают этим. Как тут превосходству песнь свою гордую не спеть? Оно, это медицинское превосходство, кажется, будто от характера человека-врача и не зависит вовсе. Ему без разницы — добрый или злой врач, хороший или плохой. Живет в нем само по себе, и все. Прилепляется с годами, как профессиональная болезнь. Правда, иногда и до курьезов доходит, особенно в последнее время. Медицина-то далеко не бесплатной стала, и так уж получилось, что многие больные, поумнев да подстраховавшись, могут некоторым врачам и фору дать в их познаниях, и термином специфическим нос утереть. И получается, что нет для врача врага злее, чем укравший его превосходство пациент. Раздражает же! И так зарплата нищенская, а тут и последнюю радость отнимают…

Сама Таня этим превосходством не страдала ничуть. У других видела, а сама не страдала. Как-то не получалось у нее этого. Всех ей было жалко — и врачей, и больных. Но жалость свою она внутри у себя под замком держала, словами особо не демонстрировала. Не дай бог, почтут за профнепригодность. Раз не положено медику «сю-сю» над больным, значит, не положено. Можно ведь и не словами ее выразить, а исполненной от души профессиональной обязанностью…

Выходя из больничного парка с хилыми, съежившимися на раннем мартовском ветру деревцами, она еще раз оглянулась на длинное двухэтажное строение и поклонилась ему незаметно. Получилось так, будто из церкви выходила. Только и осталось — перекреститься. Если б народу на улице не было, то, может, и перекрестилась бы. А что? То место и свято, где душа твоя людям пригодилась, где востребовано было твое смирение да расторопность, да необходимость при болезни человеческой. Вздохнув и проглотив вновь подступивший к горлу слезный комок, она бегом побежала на автобусную остановку — времени на дорогу пешком не оставалось совсем. Хотя и тянуло пройтись в последний раз, еще раз прочувствовать в себе то состояние приятной усталости, которое бывает после хорошо сделанной трудной работы, когда идешь себе потихоньку, словно плывешь по вечернему воздуху. И усталость эта приятная рядом с тобой идет, словно сердечная подружка, и все у тебя внутри этой дружбой хорошей заполнено до остаточка…

Сидя у окошка в автобусе, она все вздыхала и будто даже всхлипывала немного, провожая глазами уносящиеся от нее знакомые городские пейзажи. На душе было тревожно и неспокойно, и все думалось, не забыла ли она чего важного сделать перед отъездом. Может, надо в банк сходить да еще денег со счета взять? Она теперь знает как. А с другой стороны — от покупки билетов остались деньги… Может, для бабки Пелагеи взять? Так неудобно опять же — они ж на Отю оставлены, деньги эти. Да бабка и не возьмет еще, скажет, у меня пенсия есть законная… Хотя какая уж там пенсия, слезы одни…