Она думала об этом, сидя в своей спальне и изводя себя назойливым вопросом о том, насколько трагедия Маргариты Денхем отразится на его поведении, как вдруг ей на глаза попался листок бумаги, подсунутый под дверь комнаты.

Встав с постели, она сделала несколько грузных шагов, тяжело наклонилась, подняла его и подошла к окну. Затем прищурившись пригляделась к нескольким строчкам, написанным ровным, аккуратным почерком. Ее пухлое бледное лицо багровело по мере их прочтения. Это были стихи… эпиграмма, высмеивающая, как, снедаемая ревностью к супругу, она подсыпала яд в шоколад соперницы.

От негодования у нее потемнело в глазах. Одно дело терпеть его измены, и совсем другое – быть обвиненной в отравлении его любовницы. Ну, ладно бы речь шла об Арабелле Чарчхилл, тут еще могли быть основания для подобных вымыслов. Но открыто заявлять о том, что она убила какую-то ничтожную Маргариту Денхем, – это было просто неслыханно. Вынести подобное оскорбление она не могла.

Поднявшись на второй этаж, она без стука вошла в покои супруга. Там была и Мария, но Анна даже не посмотрела на нее.

– Взгляни-ка вот на это, – протянув герцогу листок бумаги, сказала она.

Яков прочитал и, прежде чем заговорить, осторожно коснулся плеча дочери.

– Ступай, маленькая, – вздохнул он, слегка подтолкнув ее к соседней комнате.

Когда Мария вышла, Анна закрыла дверь и снова повернулась к нему.

– Терпеть подобные гнусности – выше моих сил, – сказала она.

Яков пожал плечами.

– Обычная эпиграмма, таких много.

– Вот такие эпиграммы были бы редкостью, если бы вы своим поведением не подавали повода этим грязным щелкоперам.

– Они всегда найдут, к чему прицепиться.

– Подозреваю, на сей раз это дело рук Рочестера.

– Негодяй! Я уговорю брата вышвырнуть его из Лондона.

– Прогнать из Лондона и расстаться с его веселенькой компанией? Ах, Яков, Яков! Да он скорее прогонит тебя… чтобы избавиться от твоих скандалов и глупых выходок.

– Полагаю, меня никто не упрекнет в скандалах, какие устраивает мой брат.

– Твой брат – король. Он может содержать хоть двадцать любовниц – люди все равно будут рукоплескать ему. Тебе не позволят так же безнаказанно испытывать терпение народа. Кстати, убийство твоей любовницы – дело очень серьезное. Карл никогда не был замешен в таких вопиющих скандалах!

– Не кричи, – сказал Яков. – Слуги услышат.

– Пускай! Они услышат только то, что им уже известно!

– Я запрещаю тебе разговаривать со мной в подобном тоне. Анна расхохоталась.

– Ты? Мне? Уж не вздумал ли ты прикрывать свои бесстыдные поступки, изображая из себя могущественного герцога и строгого хозяина дома? Брось, Яков, у тебя все равно ничего не выйдет. Я не потерплю унижения, которое мне грозит из-за твоих глупых…

– Если мне не изменяет память, ты не всегда была столь ревнивой блюстительницей добродетели. Может быть, поговорим о Генри Сиднее?

– Он был обыкновенным шталмейстером, ухаживал за лошадьми.

– Точнее – за тобой.

– Ложь, клевета! Просто тебе выгодно выставлять дело в таком свете, будто у тебя неверная жена, – потому что сам ты изменял ей… сколько раз, а? Или число твоих любовниц уже невозможно подсчитать?

– Вечно ты все преувеличиваешь!

– Меня только что обвинили в убийстве. Ты собираешься что-нибудь предпринять?

– О Господи! Я же сказал – это всего лишь эпиграмма. Такие каждые день сочиняют – даже о Карле и Барбаре Кастлмейн.

– Не думаю, что их когда-либо обвиняли в убийстве.

– Слушай, ты ведь прекрасно понимаешь, что эту нелепую выдумку никто не воспримет всерьез.

– Разврат, бесчинства – ладно, При дворе все это в порядке вещей. Если человек не распутник и не повеса, так его здесь сочтут старомодным, отставшим от времени. Однако убийство даже в Лондоне еще не считается добродетелью.

– Анна, успокойся.

– После всего, что я прочитала в этом гнусном пасквиле?!

– Иначе мы не сможем как следует поговорить.

– Уж не хочешь ли ты оставить меня ненадолго, пока я не успокоюсь? Что ж, очень удачный предлог. А тем временем ты навестишь эту плутовку Чарчхилл. Ну, давай, беги к ней! Готова держать пари, она обратится к тебе с какой-нибудь новой просьбой, которую ты удовлетворишь в обмен на ее объятия.

– Не так ли поступал Сидней? Что именно он требовал от тебя?

– Ты хочешь меня оскорбить.

– А ты?

– У меня на это есть причины. Ах, как великолепно ты изображал из себя разгневанного супруга – тогда, добиваясь изгнания бедного Сиднея… Еще бы, он совершал возмутительные поступки: улыбался твоей жене, выражал сочувствие женщине, потому что она была вынуждена страдать из-за поведения супруга, изменявшего ей чуть ли не на глазах у всего двора и не обращавшего внимания на ее чувства…


Мария стояла у двери и дрожала. Она не хотела подслушивать, но отец забыл, что в комнате, куда он ее направил, имелась только одна дверь.

Она была бы очень благодарна родителям, если бы они не говорили так громко. Во время их ссоры перед ее глазами то и дело возникало плутоватое личико Елизаветы Вилльерс. Та не ошиблась. Ее отец и мать оказались замешаны в возмутительно скандальную историю.

В это было невозможно поверить. Еще совсем недавно отец смеялся вместе с ней; она сидела у него на колене, а он с удовольствием рассказывал ей о своих приключениях. Теперь отец был совсем другим человеком. Она не могла поверить, что это он, такой добрый и отзывчивый, сейчас кричал на мать. Марию поразило и встревожило открытие: вот с какой быстротой меняются люди! В непостоянстве этого мира было что-то угрожающее, заключавшее опасность для нее самой.

Она не желала знать об их ссорах; ей хотелось жить в мире, где были бы только она и сестренка Анна, где не было бы взрослых с их малопонятными и отвратительными секретами.

Она боялась, что один из них войдет в комнату и застанет ее здесь. Разумеется, они не станут ругать ее, это только друг с другом они могут быть такими жестокими и несправедливыми. Однако она чувствовала, что, увидев ее, они расстроятся – вот почему она не решалась покинуть свое убежище.

Наконец они, по-видимому, устали ссориться. Крики прекратились; Мария услышала, как открылась и закрылась дверь.

Она осторожно вышла из комнаты, огляделась – и облегченно вздохнула. В кабинете никого не было.

Мария выскользнула в коридор и на цыпочках пробралась в свои покои.


Тщательно обследовав тело Маргариты Денхем, врачи не обнаружили никаких признаков отравления. Тем не менее многие горожане продолжали утверждать, что она умерла от яда, подсыпанного в шоколад по приказу ревнивой герцогини.

Сэр Джон Денхем все так же писал стихи, нравившиеся небольшой части придворных и вызывавшие пренебрежительную усмешку у остальных. Те и другие поговаривали, что герцог Йоркский стал приобретать такую же скандальную славу, какую снискал его брат, но еще не научился столь же ловко улаживать свои делишки.

ВЕРА И СМЕРТЬ

Настало тринадцатое января – день, значивший очень многое для членов королевской семьи, а следовательно, и для всей Англии.

Стоя на коленях в кресле, Мария смотрела на мелкие хлопья снега, кружащиеся за окном. Оттуда доносились мерные удары колоколов. В городских соборах звонили по великомученику Карлу.

Мария не понимала, почему ее дедушка был объявлен мучеником; она лишь знала, что говорить о нем полагается торжественным, тихим голосом. Когда о великомученике Карле упоминали в присутствии ее отца, тот с благоговением умолкал – и она не смела задавать лишних вопросов, боясь невзначай задеть его чувства. Впрочем, ей доводилось слышать о том ужасном дне. А в Уайтхолле было даже одно место, от которого она всегда отводила глаза. Там-то и произошло событие, до сих пор отбрасывающее тень на их семью и обсуждавшееся только раз в году – вот в этот морозный январский день.

Мария подышала на стекло, ладошкой протерла оттаявшее пятно. На улице было очень холодно. Может быть, все-таки расспросить отца? – подумала она. Разумеется, не сегодня, а потом, когда у него будет хорошее настроение. Тогда он посвятит ее в тайну семьи, и эту неприятную тему можно будет забыть.

Внезапно она вздрогнула: кто-то стоял за ее спиной. Оглянувшись, она увидела плутовато улыбавшуюся Елизавету Вилльерс.

– Давно стоишь? – поинтересовалась Мария.

– Какая разница?

– Елизавета, я задала вопрос.

– Я тоже.

– Отвечать вопросом на вопрос – дурная манера, Елизавета. Та засмеялась. Будто Мария сказала такую глупость, что даже и объяснять не имело смысла – все равно не поймет.

– На утренней верховой прогулке я видела короля. Он был с моей кузиной Барбарой Вилльерс, – небрежно заметила она.

Мария вздохнула. Елизавета никогда не упускала случая упомянуть о своей кузине Барбаре Вилльерс, которую неизменно называла ее полным именем: в отличие от остальных сестер, просто Екатерины или просто Анны. С самой Барбарой Мария еще не встречалась, но очень много слышала о ней – так много, что уже устала от нее. «Моя кузина Барбара Вилльерс имеет больше власти, чем королева». «Как моя кузина Барбара Вилльерс пожелает, так и будет». «Мою кузину Барбару Вилльерс король любит больше всех на свете». «Настоящая королева – моя кузина Барбара Вилльерс, а не Екатерина».

Мария не верила. Ей нравилась добрая тетя Екатерина – так же, как и дядя Карл; когда они были вместе, никто бы не подумал, что Екатерина – какая-то ненастоящая королева.

– Ты только и говоришь, что о своей кузине Барбаре Вилльерс, – отвернувшись к окну, сказала Мария.

– А тебе, должно быть, хочется побеседовать о Маргарите Денхем, которую убили по вине твоего отца?

– О чем ты? Я тебя не понимаю.

– Ты еще ребенок – и ничего не знаешь. Пожалуй, тебе и в самом деле невдомек, почему в городе объявлен траур. Ведь тебе известно только то, что сегодня тринадцатое число, да? Так вот, можешь не обольщаться – у нас никто и не собирается грустить. Это событие произошло слишком давно, чтобы все еще имело смысл притворяться. Слишком давно! Еще до моего рождения!

– Какое событие?

– Как какое? Естественно – казнь, из-за нее-то и скорбь. Да только все это – чистой воды показуха, вот что я тебе скажу.

– Когда состоялась казнь?

– А ты не знаешь?

Это была ее любимая присказка. Собираясь о чем-либо поведать, Елизавета прежде всего выражала недоумение по поводу беспросветного невежества ее собеседника. Впрочем, в данном случае Мария даже не пыталась создать видимость обратного положения дел.

– Нет, – призналась она.

– Его отвели в церемониальную залу и отрубили голову.

– Кому?

– Карлу Первому. Твоему деду.

– Кто это сделал?

– Ну, разумеется, парламент. Кто же еще?

– Не может быть.

– Очень даже может, – злорадно усмехнулась Елизавета. – Именно так у нас расправлялись с неугодными королями и королевами.

Елизавета умела разыгрывать эффектные сцены. Произнеся последние слова, она повернулась и пошла к выходу, а Мария осталась сидеть у окна – расстроенная, почти испуганная. Ей уже не хотелось смотреть на улицу, любоваться кружащимися снежинками и запорошенными деревьями. При каждом ударе колокола она теперь вздрагивала. Весь мир вдруг стал каким-то небезопасным, даже угрожающим. Ее воображение рисовало образ ее деда: похожего на дядю Карла, только намного старше. Уже казненного, с отрубленной головой, лежащей на снегу – таком же, как этот, но не белом, а красном. Она явственно представляла себе толпу, смотревшую на тело и перешептывавшуюся о ее деде и отце. Из-за ее отца погибла Маргарита Денхем – из-за ее доброго отца, никого в жизни не обидевшего. Почему все так происходит? Она слишком много не понимала в этом мире, а судя по словам Елизаветы, он мог оказаться очень неуютным местом.

Неуютным и страшным, если даже королям здесь запросто отрубают головы.

Она все еще слышала голос Елизаветы: «Именно так у нас расправлялись с неугодными королями и королевами.


Джеймс Скотт, в прошлом известный как Джемми Крофтс, а ныне носивший титул герцога Монмута и Букклейха, держал путь из Уайтхолла в Ричмонд, где собирался навестить своего дядю, герцога Йоркского. Дядю Якова он, мягко говоря, недолюбливал – ему казалось, что только тот мог убедить короля в необходимости узаконить своего племянника.

Перед его отъездом король сказал: «А теперь, Джемми, езжай в Ричмонд и, пожалуйста, постарайся наладить отношения со своим дядей. Ты ведь знаешь, я не выношу семейных скандалов».

Монмут нахмурился: отец был снисходителен к нему, и он по мере возможности пользовался этой отцовской слабостью; однако иногда – например, сейчас – Карл напоминал о своем превосходстве, и в таких случаях Монмут предпочитал послушно выполнять его волю.