Они идут по улице. Впереди бегут дети и выступает, играя толстыми бедрами, Лина Матвеевна, нагруженная детскими тачками, лопатками и граблями. Какая наружно-мирная картина, и на самом деле как все непрочно!

В груди нестерпимая дрожь и поднимающиеся слезы. Ярко светит солнце, и дома кажутся по-весеннему нарядными. Гулко гудит трамвай; по смоченному, черному асфальту скользят экипажи и пешеходы. Наверху, над головой, полощутся от ветра протянутые над площадью полотняные плакаты, извещающие о дне продажи цветка ромашки. А вот и самые продавщики и продавщицы. Они весело идут, утыканные с головы до пояса белыми цветами, в белых широких коленкоровых лентах через плечо и с гремящими тяжелыми кружками. Они воображают, что борются с несчастьем и злом. О, ложь и лицемерный обман! Задыхаясь от слез, она покупает цветы для себя, для бонны и для детей. И вся жизнь огромного, по-весеннему прифрантившегося города кажется ей такою же сплошною ложью, как эта неумная продажа цветов от чахотки.

Внезапно Ткаченко говорит:

— Мне кажется, вы чем-то сегодня предубеждены против меня.

— Я? Неужели?

Варвара Михайловна смеется. Но у Ткаченко решительное и серьезное лицо. Вот и детский круг.

— Сядемте.

Две толстые няньки подвигаются, и они усаживаются тесно рядом на краю скамьи. Обнесенный изгородью круг уже полон детворою, которая копается посередине в песке в небольшом деревянном четырехугольнике. Варвара Михайловна заботливо скользит взглядом по сторонам. Она знает здесь почти всех, начиная с этой древней старухи с совершенно белыми волосами и во всем черном и кончая высоким, налитым и мордастым околоточным, который ухаживает за маленькой краснощекой бонной, приходящей сюда с двумя девочками. Хороший пример для детей и недурное занятие для полиции! По обыкновению, молоденькая бонна, конфузясь и не смея заглянуть в лицо своему кавалеру, сидит, не поворачивая головы, а он, обжигая ее сзади дыханием и чуть не кладя бритый подбородок на плечо, что-то нашептывает ей в розовое ухо. Фу, мерзость!

— Смотрите, он скоро влезет на нее, — говорит Варвара Михайловна.

Теперь она поневоле рассматривает лицо Ткаченко совсем вплотную. Именно таким оно должно представляться для мужчин, потому что мужчины смотрят близко-близко. И вблизи еще осязательнее его чувственная, молочно-матовая, с легким пушком кожа, почти до неприличия коричневые подпалины нижних век и жадным движением полураскрытый рот, показывающий маленькие острые зубки. В этом лице есть что-то раздражающее даже для женщины. Ничем не скрываемая выставка чувственности, оно нагло и пошло заявляет об одном. И мусульмане совершенно правы, завешивая женские лица. Об этом только не думают.

Ткаченко привела в движение коралловые губки и, высоко подняв темные дуги бровей, так что нежная кожа на лбу наморщилась и матовые щеки устало-печально опустились вниз, сказала:

— Я бы так хотела, так хотела искренне-дружески поговорить с вами!

— О чем же? — спросила Варвара Михайловна.

Но та смотрит на нее в упор, точно сомневаясь, стоит ли говорить, и потом, опустив тяжелые веки, продолжает:

— Мы, женщины, почему-то так мало доверяем друг другу. У меня, например, среди женщин нет друзей. Я была столько раз обманута. Впрочем, вообще люди довольно равнодушны друг к другу.

— Нельзя сказать, чтобы это была особенно новая истина.

— Да, конечно, здесь Рубикон. Но как сделать, чтобы искренность стала хотя до некоторой степени возможна?

Зачем она так невыносимо лжет?

— Может быть, искренность между людьми одинаково невозможна и не нужна? — спросила Варвара Михайловна.

Обе дамы обменялись скользящими взглядами. Разговор волновал обеих.

— Не знаю, возможно, что вы правы, — сказала Раиса Андреевна. — Но тогда не стоит жить.

Глаза ее покрылись влагой.

Варвара Михайловна постаралась несколько смягчить безнадежную постановку вопроса.

— Многое зависит от самих людей. Мне тоже всегда платили за дружбу злом.

Она огорченно вспомнила, что даже Софья Павловна скрыла от нее, что Васючок звонил ей по телефону. Несколько мгновений обе женщины смотрели молча и печально друг на друга. Потом Раиса Андреевна первая протянула руку.

— Я бы так хотела… — сказала она, застенчиво подняв плечо и пожимая Варваре Михайловне руку. — Я знаю вас так мало, но из всех моих бывших знакомых вы одна были так чутки…

Она не могла продолжать от слез, неизвестно, искренних или фальшивых. Впрочем, все равно это трогало. Слезы, как известно, заразительны.

— Милая, я прошу вас взять себя в руки.

— Сейчас… Не обращайте внимания… Пойдемте лучше сядемте где-нибудь на глухую дорожку, где никого нет.

Варвара Михайловна испытывала непонятное волнение.

…Через полчаса обе сидели на уединенной скамеечке, и Ткаченко говорила:

— Нет, я никогда не стремилась разбить «его» семью. Я сама считаю это преступлением. Но, если человек определенно заявляет, что не может без меня жить, приходит с револьвером в кармане… Не так легко сделаться убийцей того, кого любишь. Может быть, для этого надо иметь не женское сердце или, во всяком случае, не мое. Но я и пострадала достаточно. Во-первых, я не говорю уже о том, что для меня закрыты двери многих домов. Ужасно потерять человека при таких обстоятельствах. Мучительно, когда потеряна самая вера в любовь. А любить, как говорят, можно только один раз.

Высоко закинув голову, она глотает воздух широкими, беспомощными глотками.

Теперь ей надо сказать что-нибудь ободряющее.

— Да, я понимаю вас.

— Нет, нет, вам трудно понять меня. Почти что невозможно.

— Но почему же? Я ставлю себя на ваше место.

— Теперь бы я поступила по-другому. Я сознаю, что я дурная женщина и получила воздаяние по заслугам.

Закрыв лицо платком, Раиса Андреевна на мгновение погрузилась в слезы. Конечно, это — тоже ложь, и во второй раз она бы поступила совершенно так же, как в первый.

— Простите, это сейчас пройдет.

Но слезы приятно волнуют. В конце концов, это маленькая и совершенно безвредная гимнастика для души.

Прижимая платок к глазам левой рукой, она правою дотронулась до руки Варвары Михайловны.

— Простите… Или лучше… прости… Дорогая, можно мне говорить вам так?

Она чуть сверкнула из-за платка глазами. И в глазах была одновременно униженная просьба и знакомая наглость.

— Ну конечно же, — сказала Варвара Михайловна, чувствуя себя застигнутою врасплох. — Но только, пожалуйста, успокойся. Я прошу тебя, чтобы ты успокоилась. Не распускайся. Держи себя в руках. Это я знаю по собственному опыту.

— Да? Ты хочешь, чтобы я успокоилась?

Раиса Андреевна опять чуть приоткрыла глаза платком. Но Варвара Михайловна уже смотрела искренне и смело. Отчего же, можно быть и на ты. Это немного, правда, скоро, но ведь оно, в конце концов, ни к чему не обязывает.

— Только ведь дружба налагает столько обязательств, — сказала она, стараясь казаться серьезной: — Первая из них — искренность. Я понимаю дружбу, когда у людей нет друг от друга тайн.

— Но ведь только же в этом, по-моему, и данность дружбы.

Они глядят друг на друга, не зная, что теперь надо делать и о чем дальше говорить.

— Пойдем. Необходимо взглянуть на наших детей.

— О, все-таки дети, это — главное утешение женщины! Не правда ли?

Они жмут друг дружке руки. Потом в последний раз натянуто улыбаются.

На детском кругу между тем произошли значительные изменения. Воля, Арсик и Муся играют каждый в отдельном кругу и с разными детьми. Воля строит крепость с такими же двумя большими мальчиками, как он, причем все трое замахиваются на других лопатами, отстаивая неприкосновенность воздвигнутых ими сооружений. Это вызывает ропот тех, которые остались совсем без песку. Муся играет в прыгалки. Игра заключается в следующем: две девочки вертят прыгалки, а третья, которая стоит посредине, должна вовремя перепрыгивать. Но Муся, к огорчению Варвары Михайловны, по-прежнему тяжела и неповоротлива. Каждое дело требует своей техники. Как она этого не понимает? Вертлявая, черненькая девочка, снисходительно улыбнувшись Варваре Михайловне, становится посредине. Это делается вот так. Надо только беспрерывно подпрыгивать: раз, раз! Тогда, изловчившись, попадаешь. Очень просто. Пристыженная Муся глядит неподвижным выпуклым взглядом на ловкую подругу.

Варвара Михайловна с заботой и огорчением берет за руку неповоротливую дочь. Ее сердце сжимается тяжелыми предчувствиями. Но где же Арсик? Перепачканный, в песке, неуклюжий и вялый, он подбегает к матери. На ладони он держит аккуратно выложенную песочную бабайку. Ах, рассыпалась!

Раиса Андреевна приседает в своем роскошном туалете до земли. Она берет грязные пальчики ребенка в свои, затянутые в элегантные перчатки, и вытирает их. Потом платком, еще сырым от собственных слез, протирает ему озабоченно носик, глаза и все лицо. Глядит долго и блаженно и целует.

И Варваре Михайловне вдруг хочется от этого поцелуя в первый раз искренне поверить в дружбу этой женщины.

— Какой у тебя чудный мальчик! — говорит она, хотя ей хотелось бы сказать что-то другое.

Раиса Андреевна поворачивает к ней лицо, в котором еще не остыл экстаз материнской любви.

— Я благодарю тебя, Вавочка. Можно мне так тебя называть? Поверь, что этой минуты я не забуду никогда.

Смешно расстроганные, они покидают круг.

— Но ты только посмотри направо, — говорит Варвара Михайловна. — Что это такое? Ты не находишь, что здесь скоро понадобится акушерка?

Маленькая, краснощекая бонна слышит эти слова и делается пунцовой. Ее сосед, околоточный, слегка отодвигается.

XVI

Когда через несколько дней Варвара Михайловна старалась себе уяснить, как все это произошло, то ей более всего припоминалась сентиментальная сцена на бульваре, когда они с Ткаченко сказали в первый раз друг другу «ты». Несомненно, это было начало того болезненного состояния, которое охватило ее теперь.

Варвара Михайловна не могла сказать определенно, в чем оно выражалось. Она делала, например, не то, что хотела. Шла к Васючку с намерением сказать одно, а говорила другое и, уходя, раскаивалась. Кроме того, у нее появилась неприятная веселость.

Впрочем, эта атмосфера нездоровой веселости нависла над всем домом. Острили решительно все, начиная с нее самой и кончая Софьей Павловной, которая приезжала по вечерам одна или с мужем, чтобы составить партию в преферанс. Острили дети, острила эта дурища Лина Матвеевна и даже — о, ужас! — Васючок и кухарка. Это были остроты тяжелые, нелепые, невольно запоминавшиеся и мучившие своею нелепостью. Но настроение болезненной веселости, как и все, что совершалось у них теперь в доме, было отчасти вне ее воли.

Во-первых, регулярно каждый вечер приходила Раиса. Правда, она была приветлива, ровна и весела, бегала с детьми, ловила их, причем Воля кричал пронзительно на весь дом, прыгая через мебель и роняя стулья:

— Раиса — поверниса!

Васючок ездил с визитами один, возвращался раньше обыкновенного, часам к одиннадцати, и присаживался вместе с другими за карты: он более не жаловался на запущенное чтение по медицине. При этом Спиридон Петрович каждый раз регулярно говорил:

— Вот у кого сейчас полны карманы денег.

Смеялись не потому, что это было смешно, а потому, что глупо и рассчитано на то, что все будут смеяться.

И было неприятно видеть, с какою торопливостью Васючок брал карты. Можно было подумать, что для этого именно момента он жил и работал целый день. Вчера Варвара Михайловна нарочно сказала ему:

— Ты бы остригся.

И он сейчас же остригся, хотя, правда, дипломатично, в скромных размерах. Впрочем, он и в других отношениях тоже получил довольно широкую конституцию: надел белый жилет и купил совершенно невероятный, глупый галстук. Кажется, он давно уже не был так счастлив, как теперь. Ложился спать поздно, в два часа, и ужасно много курил. Но это нисколько не отзывалось на его здоровье. Было противно видеть, что он выглядел сейчас гораздо бодрее и моложе. Однажды за картами он даже пытался принять участие в общем шуточном разговоре и рассказал такую глупость:

— У нашего больничного провизора, Семена Исааковича, довольно странная фамилия — Сур. У этого Сура есть жена, которая, как говорят, сошлась с нашим молодым ординатором Алексеевским. По этому поводу у нас возгорелся на днях спор о любви и браке, и наш почтеннейший Виктор Михайлович изрек: «Законный брак, это — суррогат любви, а не любовь». Но дело не в том. При разговоре был Алексеевский. И вдруг Ионин сказал: «Знаете, почему брак есть суррогат? Потому, что Сур рогат».