Потом она сидела полночи на полу в странной позе и смешная в прозрачной рубашке: обхватив колени руками и пригнув голову, вся в комке, и вдруг непонятно сказала:


– Все равно, я обещалась… Ты будешь и их.


Я плакала.


Она не просила прощения.


Разве она не боится, что я уйду? Дико! Мне иногда кажется: она вызывает разлуку.


Так разве я уйду?


Пусть она бьет.

Я же ее люблю.


14 января.

Часто вспоминаю прошлое. Впрочем, без тоски. Каждая минута хороша, даже неприятная. Когда пройдет, конечно.


С ними мне не было худо. Я же и не умею скучать. Они меня любили и баловали. Бабушка заботилась, чтобы учителя меня образовывали для бальной невесты. Окружавшие были довольно красивые, то есть – не были, а казались. Я это знала и именно любила, что казались, и совершенно серьезно принимала это.


И все-таки они не умели казаться и половиною того, что Вера есть.


Конечно, Вера прекрасна, и не нужно привыкать.


Мне кажется, она боится больше всего двух вещей: привычки и измены. Глядит часто с этим страхом в глазах: не привыкла ли я, или не изменяю ли?


Но к ней не привыкну. К тому есть причина: Вера имеет славу, но ведь и Вера умрет. Все, и высшее, не прочно.


Швыряется, швыряется своим сильным, большим, спотыкливым телом между страхов и восторгов, и сорвется же струна.


Я часто об этом думаю, то есть себе это представляю так вот: Веру мертвой, совсем неподвижной, на столе, в гробу… и я тоже уже, конечно, не могу жить. Но мне потому-то и нравится, едко нравится так себе представлять, кого люблю (я раньше бабушку, потом жениха так представляла, даже животных любимых: нашу Искру – кошку с огненными брызгами по черно-серой шерстке).


17 января.

Как приятно, что у Веры в комнате такие большие зеркала. Вера красива, хотя ее тело немного поносилось: линия живота и груди немного мягки… Но мне нравится. Едко.


Мы вместе… но безумна Вера… Она безумеет, глядя в глубокие зеркала на нас вместе, и кричала утром:


– Пусть все остановится. Остановится, понимаешь? Ни шагу назад, ни шагу вперед. Я кричу жизни: стой здесь!


Она смешна и великолепна.


18 января.

Я ребенок полумальчик, полудевочка в начинающихся округлениях и забытых еще детством, вытянутых, худощавых линиях ног и рук Вера не устает это повторять.


Вера смешна и великолепна.


2 февраля.

Наконец я узнала, отчего она тогда, уже два месяца назад, так плакала и кричала: «Я должна тебя дать людям». В душе она решила уже тогда…


Приходили вчера те трое. Вера уже раньше пригласила их в театральную уборную. Впрочем, один из них – тот, преподносивший ей Лижущую Пантеру и которому тогда она отказала во всем.


Вчера они сказали, что являются представителями общества «Тридцати трех» художников.


Я в уборной близко не могла познакомиться. Всегда второпях и никогда не приходилось поговорить без улыбок


И потянуло меня к ним магнитом; но Вера отогнала меня взглядом.


Верно, я слабая и послушная. Или это не слабость? Ее взгляд может послать меня в муку и в радость одинаково.


Мне нравится послушание. Оно же мне ничего не стоит. В особенности к Вере.


Да, конечно, это страшная жертва для нее. Но она любит жертвы. Ищет. Ее маска требует от нее жертвы. Так она мне сказала.


Словом, вчера Вера согласилась. И сегодня мне объявила. Там у них, у тридцати трех, большая мастерская, конечно, кроме частных, потому что есть между ними крупные и уже известные художники. Там они меня будут писать. Вера же сама меня сведет.


Но больше она ничего мне не сказала. Я и не спрашивала. Слушала это так тихо, как вода. Раз Вера мне так объяснила:


– Мне кажется, что ты ручей и тихо переливаешься по мху, такому лощеному и, как малахит, под солнцем. Я помню в детстве где-то в лесу такой тихий, светлый ручей.


Я теперь отдаю Вере всю свою волю. Мне от этого всего лучше.


И она такая великолепная и все знает.


7 февраля.

Бедная Вера, на нее все напасти вместе. Она медлит. Не решается. Конечно, кто так любит, тому трудно отдать даже немножко от любимого! И вдруг еще неприятность.


Вчера приходил он – мой бывший жених и ее бывший любовник. А сегодня мы узнали, что он застрелился. Вера поражена и говорит, что на ней его смерть.


А он приходил просить ее снова о любви, или… Хоть из жалости… И плакал. Он говорил ей, что хотел забыться мною… что она, Вера, роковая и я тоже, но как раз обратно роковая. Что-то есть во мне без милости, как и в ней, но обратно.


Я слышала все, потому что Вера забыла обо мне. Ее голос был глухой, почти шепот: «Нет, нет, нет…»


Как она страшно умеет повторять одно слово! Именно одно слово выходит у нее страшнее и неумолимее всего.


А он был ужасно искренен и беспомощен вчера. Впрочем, и раньше всегда. Я за то его любила. И с ним чувствовала себя доброй, сильной и большой.


Он такой хорошенький, круглолицый и розовенький. Но у него, при каждом моем взгляде на него, начинали биться веки по слишком ярким глазкам – как бабочки.


Но вчера я немножко улыбалась, слушая из Вериной спальни его такие бессвязные смешные слова.


Он был всегда не совсем в себе. Верно, оттого бабушке и удалось его заманить. Они ведь все со мной забавлялись, но кто же из них решился бы жениться на девушке такого загадочного происхождения?


Он был смелый, он был настоящий, почти как Вера, хотя не умен, как она, и без таланта.


Но тогда мне казалось, что пришла моя пора испытать жизнь женщины…


Теперь же не ищу иной жизни, кроме этой. Вера дала мне больше, нежели я надеялась получить, и жду будущего без нетерпения…


10 февраля.

Третьего дня Вера сказала:


– Я люблю твое тело, оттого что оно прекрасно. Но души твоей не знаю. Не знаю, есть ли душа. И не нужна она мне, потому что прекрасно твое тело.


Но все изменяется, и ты состаришься. Сначала лицо состарится. Дольше будет жить тело. Старое лицо будет издевательством над молодым телом. Потом завялое тело над ядущими желаниями.


Это как мертвый свет уже закатившегося солнца, который с высоких облаков отражается в воде… бессильный, обманный.


Не убить ли мне тебя, чтобы иметь навсегда себе одной?


И Вера становилась страшною.


Это мне не нравится.


Но из этих слов я поняла, что она решила день.


Она не могла уже дольше тянуть: наступал пост. А в посту меня ждала радость. Вера ехала в Париж с нашей труппой. Я увижу Париж. После Парижа мы едем в Америку. Слава Веры становится всемирной.


А я, я увижу мир. Это так радостно, так богато!


17 февраля.

И вот он настал и уже прошел, прервав тот ряд мучительных дней.


Вера не отступила от своего слова! Но день вчерашний был днем жертвы для нее, и днем счастья тоже, и надежды, днем великим (все это она мне сказала ночью уже сегодня, когда мы пировали), потому что воистину искусству послужила моя бедная красота.


Как я кокетничала дома вчера утром! Я долго стояла перед зеркалом и примеряла один цвет за другим. Скалывала складки с учеными причудами. Вера сначала глядела, потом ушла, вдруг рассердившись и сказав:


– Ты глупа и не понимаешь, что этого всего не нужно.


У нее было что-то на сердце, что она держала, не говорила…


Теперь-то знаю. И что же? Прошло, и больше не страшно!


Но я по порядку. Сегодня будет запись длинная.


Сегодня волосы завились как-то безумно и вместе с тем легко и пышно. Лоб показался мне таким высоким, и матовая, тонкая кожа на нем. И так легко и нежно взносился над большими овалами метких ярких светло-серых глаз.


А рот складывался мягко и полно, улыбчиво и строго. И краски проступали яркие на ласковых губах и, как жар сдержанный в тонком алавастре 6 тлеющих углей, – на матовых щеках.


Как скатывалась радостно и уже нежно линия плеч! И застыли мягкими двумя волнами зыбкие груди. И выгибалась покорно и стойко шея, нежная и сильная.


Тело было высоким и зыбким, как вскинувшийся, выгнувшийся тонкий вал.


Да, я водяная, водяная!…


Вот сбегала к ней за ее тетрадкой. Спишу, что обо мне. Она же мне сама читала вчера вечером после первого утра у них.


«Ее волосы – пепел розовый и пышный на жертвеннике».


«Нежный лоб – легкий свод над пещерами серых глаз. Страшны светлые воды! И тяжек и ярок меткий взор».


«Полон и мягок плод ее губ, но неумолима ласковая улыбка. И, как красный сок ободранного граната, пробежала кровь под тонкую кожу».


«Смерть и жизнь в пьяном соке розового плода ее влажных губ. Фиал 7 сокровенный моей безумной любви».


«Как подспудный жар в тонком алебастре тлеющих углей, просветилась кровь сквозь нежные лепестки ее щек».


«Радостно, уже нежа, склоняются склоны ее плеч».


«Покорно выгнулся и стойко зыбкий стебель ее шеи».


«Как гроздья золотого винограда и на них упавшие два лепестка бледно-алой розы – ее молодые ровные груди, высоко поднятые любовью, как к солнцу, вперед притянулись».


«Ее тело, бледное, солнцем пронизанное сердце чайной розы, и зыбкое, и сильное, как высокий вскинувшийся, выгнувшийся тонкий вал»…


Здесь я прерываю…


Даже устала, любуясь, прикалывая кудри и складки!


А ноги какие! Конечно, слишком худощавы, но это оттого, что у меня кости тонкие.


Вера мне так выходила ступни ног и пальцы, что каждый из них ожил, свободный и ласковый.


Никогда не кончила бы любоваться на себя, потому что вчера я смела. Сказала же мне Вера утром, еще в постели (эту ночь мы спали вместе, то есть – я спала, она не спала и не плакала), сказала мне своим голосом:


– Сегодня ты не такая, как была: такая, которая все старается чем-то сделаться, которая тоскует по чему-то несделанному, и меняется, и не может ни минутки отдохнуть, ни минутки отдохнуть, и так ведь и не придет, а все будет идти, все будет идти.


Этот поход без конца чувствует каждая кровинка твоего тела. Как неприятно, бестолково и безвыходно бьется твое сердце: стук, стук, стук! И все кругом ворочается кровь в бешеной суете…


Сегодня ты будешь тихая, остановившаяся, без жадности, вечная, вечная на полотне. Не будет гореть и переливаться кровь и отсчитывать миги и миги… Станет один миг. Один миг отделится от других и станет весь-весь застывший, полный, свой, вечный.


Это и есть искусство.


В тридцати трех внимательных, видящих парах глаз ты отразишься тридцатью тремя вечными, стойкими, полными мигами красоты…


Потом Вера вскочила и ходила долго молча по комнате вдруг ставшими твердыми и ритмичными, трагическими шагами, почти страшная и не смешная в своей длинной прозрачной рубашке.


Потом остановилась у окна и, обращаясь туда, где глубоко улица:


– Это, это великое! Это, это, знаете, довольно великое, чтобы поверить в счастье, чтобы даже я, я, я поверила и забыла, что все изменяется.


Пусть она состарится: она будет тридцать три раза вечна в тридцати трех вечных мигах молодости. Это, это довольно великое, чтобы на всем свете, во все времена стоило жить всем людям!


Конечно, еще никогда не сливалась так Вера со своей маской, так, что каждое слово стало убедительным, как на сцене.


И я поверила.


Поэтому, конечно, я вдвойне покорилась, когда Вера, уже часам к одиннадцати утра (я одевалась уже с восьми), взволнованная до полной свирепости, вбежала в комнату, схватила меня за плечи, оторвала от зеркала, набросила длинную хламиду, укутала меня, отталкивая, вроде как месят ржаное тесто, – потом свела с лестницы. Всунула в карету и повезла.


И повезла к ним, к тридцати трем живописцам. В их мастерскую.


Там я ничего не успела рассмотреть и не знаю, сколько их было в действительности.


Кто-то вел. Вера толкала. Кто-то снял хламиду, потом шаль, отстегнул броши на плечах…


Им – я? Сердце рванулось назад.


Больше трех минут не помню.


Головой прямо в омут… Хитон упал. Запутался в ногах, когда я метнулась. Брызнули слезы. Стало на минутку мокро лицо. Кто-то вытер.


Я стояла высоко. Было то холодно, то огнем ожигало.


Но, когда ожигало, вдруг я увидела свое тело. И что оно бледное и матовое (не розовое, как обыкновенно у блондинок, а матовое с налетом очень бледной чайной розы), что оно краснело, то есть – розовело позорно и уродливо.