Ребекка запечатлела на моей щеке поцелуй. «Dear Ванда, — сказала она (и ее «Ванда» прозвучало почти как «Уонда»), — я пришла тебя поздравить. Твой сын поступил, как поступают только герои-любовники в настоящих больших пьесах, о которых нынешние борзописцы и комедианты не имеют ни малейшего представления. Ты должна признать на этот раз, что Джимми Брэдли вполне выдержал стиль возвышенной комедии. Вообще все было сыграно con brio[25]». Она произнесла весь монолог с большим пафосом и очень изящно. После чего села в ожидании аплодисментов. Я тут же принесла коньяк, что вполне заменило овации. Потягивая крохотными глотками мартель, Ребекка медленно трезвела. Даже алкоголь с трудом поддерживал святой огонь вдохновения в этом увядшем теле. Но зато за дымкой лирической грусти все еще тлел огонек коварства, и она, покачав головой, вздохнула.
— Между нами говоря, что за хитрая тварь эта Кэтлин! Сначала прибилась к дому вроде эдакой бездомной собачонки с поджатым хвостом… И вдруг: Изольда! На my sweet[26]! Я ирландок знаю… Помнишь дочку трактирщика из «The Playboy of the Western World»[27]? Любила парня, пока верила, что он убил своего отца. Спустила с лестницы, когда узнала, что он не убивал отца… Очень советую тебе, dear Уонда, присматривай за сыном, как бы эта малютка не толкнула его и на убийство.
Вскоре под предлогом сбора фантов для благотворительной лотереи ко мне пожаловали и «старые лесбиянки». Помощь «бедным союзникам» входила в число филантропических мероприятий, намеченных мисс Браун. Один из этих «союзников» — чешский летчик, инженер по профессии, сделал открытие. Какое? Ответом на этот вопрос было преисполненное таинственности молчание. Лаура, давно уже пресытившаяся тяжкой повинностью извращенчества, уговорила приятельницу быть щедрой и внести значительную сумму на реализацию изобретения чешского летчика. В свою очередь чешский летчик, огромный детина в кожаных перчатках с глянцем, со всей страстностью славянской души воздавал должное женским прелестям Лауры. В Пенсалосе тем временем поговаривали о том, что чех вот-вот предложит мисс Браун руку и сердце, он, мол, мечтает жениться на богатой дородной женщине, напоминающей по облику чешку.
При всей своей влюбленности в Лауру, мисс Браун была весьма польщена такими слухами: свое «девичество» она давно уже несла как тяжкий крест и во имя брака была готова пожертвовать старыми порочными наклонностями. Лаура же рассуждала примерно так: если изобретение пойдет в ход, чех разбогатеет и женится на мне. Если же он окажется банкротом, Браун потеряет свои деньги, я же сохраню и подругу, и любовника.
А пока что они вошли в мой дом с минами проказливых подростков. Наконец-то и в их собственной жизни что-то происходило, им не нужно было подхлестывать себя вычитанными из книг любовными историями. Они могли без особой заботы сравнивать свои собственные приключения с историей Михала и Кэтлин. И с живым интересом оглядывали комнату, которая еще так недавно была пристанищем влюбленных.
— Ну, что же будет? — спросила Браун, с любопытством поглядывая на меня. — Теперь они, наверно поженятся? Кто им может помешать? Михал — католик, полюбил девушку-католичку, которая ради него готова на все. А для католиков ее брак с Брэдли недействителен. И наш Тристан будет иметь собственную жену. Это все-таки лучше, чем путаться с чужой Изольдой.
Она робко покосилась на Лауру. Строгий профиль Венеры Медицеиской на мгновение оживила пренебрежительная усмешка.
— Боюсь, этот брак слишком дорого вам обойдется, — обратилась она ко мне. — Я вижу, что Михал оставил учебник и прихватил с собой гитару… Но, увы, цыганская музыка в Лондоне уже вышла из моды.
Честное лицо Браун на мгновение омрачилось. Мелкой рысью она подбежала к комоду, на котором лежал ошейник Партизана.
— Скажите, можно мне взять это для нашей лотереи? Я прикреплю сюда маленькую серебряную медаль с надписью «Собака Тристана». Это будет наш коронный приз. Я, — захихикала она, — я сама куплю сто билетов, и один из них будет меченый. А ты, Лаура, будешь тянуть жребий. И вытащишь то, что надо, верно? Пусть у нас останется память о Тристане.
И они ушли, унося ошейник Партизана.
Впрочем, и остальные «заинтересованные лица» не заставили себя долго ждать. Роберт Стивенс настиг меня в булочной, где он всегда с большой настойчивостью добивался «идеального» хлеба.
— Хэлло! — рассмеялся он— Какая приятная встреча! Птичка вырвалась из клетки?
Кумушки, стоявшие рядом, навострили уши. А Стивенс как ни в чем не бывало продолжал:
— Представляю себе, какой был вид у нашего знаменитого психолога! Ведь я в самую последнюю минуту перед этой нелепой свадьбой предупреждал «Опомнись, кретин! Ни одному из старцев, подглядывающих за купальщицей Сусанной, в голову не пришло потащить ее регистрировать брак. Бык умудрился даже похитить Европу и все равно эта история тоже не завершилась браком». — Стивенс упивался собственным красноречием. А потом, помрачнев, добавил: — Брэдли король английских психологов… Не мне чета. Кто я? Автор десяти томов небылиц. Дилетант. Любитель. Хотя в любой строке моих небылиц больше правды о жизни, чем у Юнга, Фрейда и Адлера, вместе взятых. Не говоря уже о профессоре Брэдли.
Хлопнув дверьми, он покинул булочную, так и не купив хлеба, ни один из сортов не был пригоден для его желудка.
Следующим, кто дал о себе знать, был полковник Пол Митчел. На сей раз это было письмо:
«Dear Madam, — выводил он своим каллиграфическим почерком, — к своему сожалению, должен вам сообщить, что, не на шутку обеспокоенный атмосферой скандала, в центре которого оказался Ваш сын, а следовательно, и Вы, я вынужден был выяснить в отделе актов гражданского состояния, когда именно мой незабвенный друг Фредди Бёрнхэм вступил в брак с госпожой Вандой, primo voto[28] Гашинской, если вообще такой факт имел место. Надеюсь, Вас ничуть не удивит, что никакого упоминания о подобном факте ни в Труро, ни в Лондоне обнаружить не удалось. Поэтому я беру на себя смелость просить Вас, мадам, чтобы, когда в недалеком будущем мистер Джеймс Брэдли возбудит дело о разводе со своей второй женой, имя моего дорогого друга не фигурировало в суде. Мне стало известно, что Вы с заслуживающей всяческих похвал осмотрительностью ведете вое дела, касающиеся наследства и банковских операций, под своим собственным именем. И все же мы, друзья Фредерика, в представлении которых его благородное имя невольно связывалось с Вами, вправе требовать теперь, чтобы Вы честно и открыто рассеяли это многолетнее заблуждение. Надеюсь, Вы признаете справедливость нашего требования и сделаете соответствующие выводы.
С уважением
Пол Д. Митчел.
Полковник гвардии
Его королевского Величества в отставке»
Разумеется, «соответствующих выводов» я не сделала но письмо сохранила.
Праздники были уже на носу, а я все не могла решить, то ли мне воспользоваться приглашением Франтишека и побыть немного по соседству с Михалом то ли, сделав вид, что я уехала, опустить шторы и провести сочельник на пепелище старого и нового прошлого. Однажды утром, когда я все еще пребывала в полной растерянности, кто-то громко постучал в дверь и на пороге появилась Гвен со своей несносной Сюзи.
Бессловесно, на свой лад, Гвен очень выразительно рекламировала местные ракушки и примулы. Если нам случалось вместе встретить заход солнца, увидеть смешное облачко, красивый цветок, забавных ягнят или освещенную ярким светом воду, она оборачивалась ко мне с таким выражением восторга, какое обычно бывает у матери, любующейся своим новорожденным. Она брала Сюзи за руку, как бы включая и ее в круг того, что вызывало у нее такой восторг «It's so lovely, it's too lovely for words»[29], — робко говорила она.
Корнуолл и в самом деле прекраснее всяких слов. Но за этим раем, где-то там, за морями, существовало нечто называемое «Poland»[30], где, наверное, так же плыли по небу облака, цвели примулы, глухо шумели морские раковины, прыгали ягнята, поблескивала на солнце вода и у детей были шелковистые волосы. Это нечто было моей родиной. Из этого туманного далека явился и Михал, с его диковатыми для этих мест возгласами, с темными глазами и торчащими скулами; явился его голос — мой голос и наш певучий говор.
Гвен по природе своей была робкой. Незнакомые пейзажи, толпы людей, говорящих на непонятном языке — все это не могло ей нравиться. В то же время чужеземец, успевший стать своим, да еще говорящий по-английски, казался ей блудным сыном вернувшимся в лоно единственной настоящей родины. Она радовалась ему и старалась объяснить, что ни о каких других облаках или морях жалеть не стоит. И только где-то в самой глубине души таился вопрос: может быть, ему нужно для счастья что-то другое? Может быть, он нуждается в утешении?
О чем думала Сюзи, я не знаю. Она была более замкнутая, чем мать, со сложным характером и еще более нервная. Мать и дочь остановились на пороге, вопросительно глядя на меня, словно бы не они ко мне пришли, а я, открыв дверь, случайно столкнулась с ними. Потом вошли в комнату и молча сели на краешек кресла.
Наконец Сюзи открыла рот и спросила басом:
— Где он? Он не вернется?
Услышав ее голос, Партизан заворчал, и она прижалась к матери.
Гвен ни о чем меня не спрашивала. Она то краснела, то бледнела, стараясь скрыть смущение.
— Еще что-нибудь расцвело? — спросила я, стараясь ей помочь.
— О, нет… в декабре редко что расцветает, — улыбнулась она. — Я пришла не для того, чтобы позвать вас на прогулку. Я сейчас была у летчиков в католической часовне… Они мне сказали, какие блюда готовят в Польше в сочельник. Мы бы очень хотели, чтобы вы пришли к нам на ужин. У нас будет рыба и пирог с маком…
Сюзи выбежала на середину комнаты. Выхватила из кармана пальто что-то завернутое в бумажку, это что-то захрустело у нее в руках, раскрошилось и рассыпалось по ковру. Облатка… Сюзи замерла, испугавшись своей выходки, и круглыми глазами уставилась на ковер.
Я никуда не поехала и не осталась встречать праздник на пепелище, а встречала его у Гвен. Впрочем, мне все равно необходимо было заново наладить ритм моей жизни, которая последний год то ускоряла, то вновь замедляла бег, а то и вовсе замирала. Я пыталась не воскрешать мыслей и ощущений военных лет, когда Михал был для меня то кумиром, то призраком взывающим к отмщению. Я старалась не думать и о том, что ждет в будущем моего сына и Кэтлин. Пожалуй, больше всего я хотела найти путь к самой себе, склеить разбитые черепки, заполнить пропасть, возникшую между прежним и теперешним моим одиночеством.
Наступила пора зимних ветров и холодов, залив сделался бурным, море — злым, рыбаки скрюченными от холода руками с трудом тянули на берег свои сети, яхты дремали у причала, а моторки — под брезентом; боясь голодной зимы, истошными голосами кричали чайки. Даже здесь в Корнуолле, где голубые кисти вероники и желтые чашечки зимнего жасмина продолжают радовать глаз в январе и феврале, мир вдруг четко разделился на естественный, отданный на волю стихий, голода и холода, и на искусственный — мир тепла и сытости, огражденный стенами, всевозможными законами и условностями.
В это время года по малодушию своему я радовалась своей принадлежности к тому миру, где есть паровое отопление, полиция, патефоны и книги. Мебель, которой столько месяцев изменяли ради живых деревьев, теперь снова обрела свое значение. Лавандовой мастикой я натирала бока и спинки застывших в своей неподвижности глыб, которые когда-то цвели и шелестели листьями на ветру. Если в них по-прежнему оставалась еще какая-то жизнь, то она текла где-то в глубине и так медленно, что не угрожала разлукой. Летом завешенные к вечеру окна были символом вынужденного отречения от длинного дня и короткой ночи, теперь я старательно опускала шторы, чтобы отгородиться от темноты, которая с неумолимой неизбежностью неотступно глядела в окно.
Но Партизан всячески мешал мне забыть о ней. Шерсть у него стояла дыбом, он все время всматривался во что-то невидимое — там, за окном, — вырывался, ворчал, готовясь к прыжку. В доме он перевернул все вверх дном. Всюду оставлял следы, безбожно рвал когтями ковры, оставляя на обивке клочья шерсти валялся на чиппендейлевской кушетке, а когда он разбил шотландского наездника на белом коне — любимую безделушку Фредди и я замахнулась на него полотенцем, оскалил зубы.
«Пес Тристана» упорно всем своим видом давал понять, что его единственный хозяин — Михал. Свою разлуку с ним он приписывал злым силам, притаившимся где-то за окнами. Меня он презирал за то, что я не разрешала ему выбить стекло и загрызть ворога и тем самым обрекла на вечную разлуку. Иногда он жалобно, по-щенячьи, скулил во сне, и от этого — особенно по ночам — мне становилось жутко.
Как же могла я бороться с колдовством, если рядом со мной было заколдованное существо? Партизан нисколько не облегчал моего одиночества, а только делал его не похожим ни на одно из прежних. Он то и дело выл, поджав хвост в страхе перед чем-то неведомым, и всем своим поведением напоминал мне, что я одинока не среди людей, а среди стихий. Это было совсем иное одиночество. И я тоже стала иной. Всю жизнь меня учили, что стихий нет, есть пейзажи, настроения и символы. А теперь Михал приманил стихии к дому и сторожем поставил своего пса, чтобы он выл, как воют они — с вызовом и проклятиями. Иногда вдруг казалось, что Партизан одолел их — он вдруг отворачивался от окна, щелкал челюстями и тихонько рычал. Потом, описав на ковре какой-то магический круг ложился посередке и засыпал. Тогда могла уснуть и я.
"Тристан 1946" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тристан 1946". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тристан 1946" друзьям в соцсетях.