Меня так и подмывало спросить Кэтлин: о каком волшебном подарке идет речь? Но стоило только заговорить с ней о муже, как глаза у нее становились пустыми и холодными, и поэтому я предпочитал не спрашивать. Но зато я решил поговорить с ней о будущем.
В конце февраля стало совсем тепло. Воспользовавшись тем, что в одно из воскресений Кэтлин и Михал что-то вместе делали в саду, я зазвал Кэтлин к себе. Должно быть, ей очень не хотелось идти. Они вообще не любят выполнять какую-либо работу порознь. Если Кэтлин готовит, Михал тоже торчит на кухне. Если он копает землю в саду, она стоит рядом с деревцем в руке. Когда-то уже давно она предложила мне застенографировать мой ежемесячный отчет для правления. Я сделал вид, что именно сейчас очень нуждаюсь в этой услуге. Продиктовав несколько предложений, в которых шла речь о складских помещениях для чая на Цейлоне, я сделал паузу и сказал:
— Кэтлин, в нашей фирме освободилась вакансия стенографистки. Как ты к этому относишься?
Она захлопала ресницами.
— Как я к этому отношусь? А какое мне до этого дело? Я не ищу службу. Вы специально позвали меня за тем, чтобы сообщить о такой перспективе?
В отличие от Ванды эта малышка на редкость многословна. Чем больше она озабочена, тем больше слов. Как я уже успел заметить, ее молчание — знак того, что она счастлива, но его она приберегает главным образом для Михала. Со мной и с жильцами Кэтлин по любому поводу готова вступить в беседу. Она словно бы заговаривает вас. Узнать от нее ничего нельзя, но уходишь с ощущением, будто выпил слишком много сладкого вина. У этой Изольды свои излюбленные жесты — быстрые и лаконичные. Она говорит так, словно бы сдувает с губ мыльные пузыри. Я всегда пытаюсь увидеть, куда улетают ее слова, — должно быть на ветер. Наша Изольда, беседуя с людьми, хотела бы уподобиться коту, шипящему на собак, или скунсу, отпугивающему врагов скверным запахом. Но из этого ничего не выходит — она гораздо красивее кошки и никого не может отпугнуть своим запахом. Иногда похоже, что она вообще не помнит, о чем говорит. Просто радуется звукам своего голоса, своему собственному теплу и не столько говорит, сколько поет, и не просто двигается, а танцует. Мне кажется, что, перечислив все ее чары, я приготовил какое-то несъедобное ассорти. Но как же мне еще определить всю эту несуразность, всю эту неестественность? Я не хочу, чтобы эта девушка мне нравилась. Сопротивляюсь, как могу.
Михал наделен теми же дарами. Он шаман. Гипнотизер. Их реакция на мир — это защитная оболочка, кокон, который они прядут.
Я говорю Кэтлин: У тебя столько всевозможных талантов, гораздо более ценных, чем умение готовить. Зачем зарывать их в землю?
Кэтлин мне: Ах, наверное, шницель вчера был недожарен? Почему вы мне сразу не говорите, если что не так? А вообще-то, это ужасно здорово, когда вы сердитесь! Ноздри у вас раздуваются, и вид такой решительный! А я, в общем-то, обожаю готовку. В школе моим любимым предметом была химия, потому что всегда что-то надо было подогревать, все эти тигельки, пробирки…
Я: Но все же ты выбрала не химию, а медицину.
Она: Я — выбрала? Ничего я не выбирала! Это отец за меня выбрал. Хотел, чтобы я побольше зарабатывала и обеспечила им старость. Его пенсии не хватает даже на покер.
Я: Стало быть, ты не любишь медицину?
Кэтлин срывается с места, разыгрывая маленькую вокально-мимическую сцену:
— Я не люблю медицину? А кто же занимался тестами для Михала? Кто следит за тем, чтобы он принимал витамины и спал на доске? Кто сказал, что я не люблю медицину? Наверное, мама. Она хотела, чтобы я стала важной дамой. Или, скажем, Кюри-Склодовской. Разве вы не знаете, что родители знают своих детей куда хуже, чем посторонние люди?
Вошел Михал с настороженным видом:
— Что ты здесь делаешь, Кася? — Он всегда называет ее Касей. — Ты же знаешь, что я не могу один и копать и сажать.
Почему он не может один копать и сажать — ддя меня тайна. Во всяком случае я понял, что подыскивать место для Кэтлин — пустое занятие.
По вечерам, в тех случаях, когда планы на завтрашний день менялись, я поднимался к ним наверх. И не сказал бы, что любимое их прибежище — тахта. Михал сколотил себе из старых дверей, которые отыскал где-то в гараже, чертежную доску. Иногда случалось, он что-то там рисовал, а Кэтлин, сидя рядом в кресле, следила за каждым его движением.
— Значит, все-таки прежние занятия не забыты? — как-то заметил я. — Послушай, Михал, на Ливерпуле свет клином не сошелся. В Лондоне тоже можно учиться и получить диплом.
Он что-то пробурчал, а потом смущенно объяснил:
— Занятия тут ни при чем. Я рисую для себя, вот и все.
Когда Кэтлин рядом, он куда добродушнее.
Я: Но если ты все еще любишь рисовать, может быть, стоит продолжить занятия архитектурой?
Он согласился: Конечно, стоит. — Чуть заметная усмешка тронула его губы. — Но, знаете, дядя, лучше не сейчас. Потом. Погодя.
Кэтлин вскочила с места. Зрачки у нее расширились, ноздри дрожали.
— Когда, скажи, когда? — спросила она, коснувшись указательным пальцем его груди.
Он рассмеялся, отступил на шаг, поцеловал ее палец и сказал сдавленным голосом:
— Никогда.
У меня нет ни сил, ни здоровья, чтобы думать о том, что означают все эти недомолвки и колдовские заклятия. Кэтлин и Михал прижились, соседи к ним привыкли, их манеры приписывают иностранному происхождению, так что я не солгал, когда писал Ванде что все в порядке. А я со своей стороны продолжаю давать им практические советы без всякой веры в успех. Хотя эта пара ведет себя вопреки всем обычаям и общепринятым нормам, у меня нет никаких оснований для недовольства. Им всегда удается сбалансировать с помощью разных трюков. Букетик фиалок, комплимент в сочетании с выразительным взглядом, вечер песенок у мисс Линли, урок танца у Смитов — и нечищеные дверные ручки меньше бросаются в глаза. Если кто и терпит урон — это я.
Никогда я не был поклонником Вагнера. Приторная слащавость белокурой немецкой Изольды для меня не менее смешна, чем глубокомысленная чувствительность моей матери. Я так и не смог заставить себя дослушать «Кольца» до конца. Я не смог бы отличить Кримгильды от Брунгильды, Тристана от Лоэнгрина. Я не помню даже мотива «Валькирий». Но эта новоявленная ирландская Изольда, королева с темно-рыжей гривой и щеткой в руках, эта медичка Кэтлин, не признающая ни людей, ни богов, никого, кроме Михала — своего Тристана в дырявом свитере, не дает мне покоя. Это из-за нее опера вдруг шагнула с театральных подмостков в жизнь. Иногда этот спектакль кажется мне трагическим, иногда просто комическим. И тем не менее я все реже думаю о Михале и все чаще — о Кэтлин.
В то же время я прекрасно понимаю, что никогда не мог бы себе представить ее в роли своей жены, любовницы, подопечной или хотя бы как некий «идеальный образ». Я не испытываю к ней никакой симпатии она, подобно буре, впечатляет, но нисколько не надует меня. Помнится, когда мы только-только познакомились, Михал был одержим идеей «спасения человека». Кэтлин принадлежит к числу тех людей, которых я спасал бы в последнюю очередь.
Чтобы как-то разрядить атмосферу, я решил вывести их «в свет» Прежде всего я познакомил их с представителями «лондонской богемы». Есть у меня один приятель югослав, как и я осевший в Англии еще до войны. Ему повезло, он сумел расположить к себе одного польского аристократа, который был знаком с самыми знатными приближенными ко двору семействами. Предстояла коронация Георга VI. Миодраг сумел получить все необходимые приглашения на это торжество и запечатлел в серии рисунков происходящую церемонию во всей ее марионеточной неподвижности. Потом при поддержке своего патрона с папкой в руках ринулся «завоевывать издательства».
И что же? Эти господа впервые увидели вытаращенные глаза, тощие икры, острые локти и покатые плечи, придворную спесь, штампованные улыбки, парики, медвежьи шапки, конские хвосты, мундиры, бальные платья, суету и пестроту, кареты и диадемы, митры и короны. Все разновидности британского уродства и роскоши, жеманства и чванства, великолепия и благолепия — весь этот пестрый хоровод, покинув тенистые аллеи и сумрачные соборы, хлынул навстречу господам издателям, стоило смуглому чужеземцу раскрыть свою папку; промелькнул, непокорный, непослушный, шумный, и исчез, словно мираж. Такой Англии эти господа не знали.
— Мне очень жаль, но я вообще не признаю карикатуры в искусстве, — сказал один из них.
— Я боюсь, что Гойя и Домье создали нечто более ценное, они лучше знали предмет, — сказал второй.
— Какая дерзость! — возмутился третий.
В свою очередь тот же влиятельный приятель отвел Миодрага к Мафусаилу английской сцены, знаменитому старцу с розоватой кожей и серебристыми баками, который, попивая молоко, просмотрел листы с рисунками и, вздыхая, сказал: «Ах, какая жалость, что это не мои работы». Он заказал югославу собственный портрет «под тем же углом зрения». Зловещий портрет был выставлен в самом модном салоне. Знаменитый драматург заявил, что Миодраг гений, и, когда альбом с рисунками снова оказался на книжном рынке, все те, чье слово имело вес, до одного подтвердили, что Миодраг открыл Англию заново.
Я познакомился с ним еще до войны, когда он кое-как перебивался, пытаясь торговать сплетнями румынского и югославского двора. Одно время он зарабатывал тем, что, сидя на складном стульчике возле Гайд-парка, делал наброски с прохожих, по три шиллинга за штуку. Одним из его клиентов случайно оказался поляк, граф Малоторский, питавший слабость к брюнетам. В те годы Миодраг был серьезным юношей с угловатыми манерами крестьянского парня. Ему казалось, что он способен увидеть мир по-новому и поразить всех своим открытием. Поскольку аппетит у него был завидный, он с жадностью глотал любую приманку. Но уже тогда ни в его сюжетах, ни в красках не было ничего банального. Родом он был из Словении. В их деревне крестьяне, боясь конокрадов, держали лошадей наверху, куда вел особый настил, а сами ютились внизу, топили по-черному, к тому же Миодраг вечно боялся, что от стука копыт и громкого ржанья обвалится потолок.
Проучившись несколько лет в Загребской академии художеств, порядком наголодавшись, Миодраг из Триеста, бродяжничая, добрался до Лондона, казавшегося ему то крепостью, которую следует взять штурмом, то всего-навсего еще одной деревней, где в конюшнях грозно ржут жеребцы и на дворе ночь. Но она вот-вот кончится и вместе с рассветом придет пора его славы. Портреты, которые он создавал в состоянии сомнамбулического транса, очень нравились натуре, кое-кто даже добавлял к обычной цене еще по шесть пенсов. В чертах Люни Малоторского, запечатленных художником, тоже было нечто сомнамбулическое: неестественно большие цвета весенних листьев, глаза, рот архангела, который только что кончил играть на трубе.
Потом наступила война и Миодраг вступил добровольцем в ряды армии Его Королевского Величества. Он устроился при штабе, писал маршалов и генералов в действии и бездействии, был отправлен в Африку, отличился в боях, получил повышение и привез домой два альбома, один сугубо официозный, за который получил орден Британской Империи, другой «для себя». Там были дети, отнимавшие у собак пищевые отходы армейской кухни, старики-погорельцы, бьющие вшей, женщины с высохшими грудями, солдаты, истекающие кровью в пустыне. Этот второй альбом, куда менее ироничный, чем прежний, посвященный коронации, не привел в восторг гениального старца, но понравился кое-кому из лейбористов.
За славой последовали и деньги. Миодраг купил себе мастерскую возле Кенсингтонского парка в тихом переулочке, среди дворянских особняков, где конюшни перестраивались под жилье для снобов. Он обставил ее в сюррио-викторианско-богемном стиле, который вскоре получил признание среди лондонских стиляг. Стены оклеены обложками книг, которых он никогда не читал, делая исключение для старой, богато иллюстрированной Библии, стоявшей на полке в ванной, где он наедине беседует с Богом.
Его гости могут лечь, где им вздумается, и везде наткнутся на пустые или полные бутылки. Ни днем, ни ночью никто из гостей не может определить, откуда в мастерскую проникает свет, хотя все вокруг светится — там мелькнет серебро или золото иконы, тут витраж, чуть поодаль мундир наполеоновского гренадера, там дальше маска, привезенная из Сомали, и, как завершение всего, «дама времен fin siecle[38]» в кружевах, с розой на груди, где-то рядом с ней чепрак эпохи Ренессанса.
На таком фоне реальные живые женщины кажутся способными на все, лишь бы получить все от жизни. Хлеб здесь режут кинжалом, на рукоятке которого поблескивает бирюза, суп, рискуя обжечь руки, подают в жестяных банках, после чего из пивных кружек гости пьют шампанское. И картины Миодрага, и поведение его гостей — свидетельство того, что все ценности обезличены. На портретах Драгги, как его тут зовут с некоторых пор, все сместилось: глаза и уши, нос и рот; глаза он малюет красным, губы — зеленым, не признает ни перспективы, ни законов эстетики, ничего кроме «характера». Для его друзей важна не «мораль», а «ощущение».
"Тристан 1946" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тристан 1946". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тристан 1946" друзьям в соцсетях.