Чемодан Драгги пусть доставит Франтишеку, попрошу об этом в записке. И гитару, и аккордеон. И новые сувениры. Пусть Подружка хранит, если захочет.

Я дрожал как в лихорадке, в глазах темно. Нужно успокоиться, лягу, но сначала подниму защелку, пусть Кася думает, что все как всегда, меня нет, я приду, когда стол будет накрыт, а она будет ждать меня за столом в золотой пижаме, пусть так думает в последний раз, любовь моя.

Вроде бы я уснул. Поднимаю голову — стук-постук каблучки по коридору, пропадаю я совсем. Обрадовался, как всегда. Слышу — входит.

Увидела, что я лежу, побледнела: «Что с тобой, милый? Спина?» Сбросила сумочку, стоит возле меня на коленях, обнимает: молодец, умный мальчик, заболел, вернулся пораньше, не забыл про своего доктора.

Оттолкнул я ее. А она не обиделась даже, только глаза опять словно бы за стеклом. «Не сердись, дорогой, — говорит, — я была у дантиста, так спешила, на обед у нас сегодня курица…»

И тогда я полоснул ее ножом. Тем самым. По шее, по лицу не смог, попал в плечо. Кровь течет сквозь рукав, а я кричу: «Дантист? Альфонс — сутенер, а не врач! Его зовут Питер, а ты — б…»

Примчался Миодраг. Кася от потери крови теряет сознание, но все же, как только приходит в себя, твердит: «Драгги, скажи ему, кто такой Питер, Драгги, скажи ему про меня».

Рана оказалась неглубокая. Кася не успела снять жакета. Они все говорили, объясняли, приволокли ко мне фотографа, ничего — дядя как дядя, жена у него, дети. Солидный, немолодой, я смирился с тем, что Кася работает. Только в «Конюшне» оставаться больше не смог.

Еще давно, когда я в первый раз приехал в Лондон, у Лайонса я встретил Стасека. Я его и не узнал сначала: был он в военной форме — поручик армии Андерса[45]. До войны приходил к нам домой на уроки танца, было нам тогда лет по четырнадцать. А теперь он толстый, лысый. Наверное, у них под Монте-Кассино[46] было получше с харчами, чем у нас в Варшаве, но только толщина ему ни к чему. Уговаривал не двигаться с места, из Лондона, ни на шаг. Женатый.

— Что же это ты, — спрашиваю его, — на первой попавшейся женился? Двадцать два года всего и уже выдохся — со всем распрощался?

— А с чем мне было прощаться? — говорит. — Это ты у нас пижон-обольститель, а со мной девочки танцевать не хотели.

Договорились мы с ним о встрече в Кардоуме. Познакомил меня с женой. Она шотландка, дочь фермера. Вроде и ничего, только щеки лиловые. Ее отец купил им дом на Эрл-Корт в рассрочку.

— На что живешь? — спрашиваю.

— Пока что английский король еще своим верным союзникам платит, ну а потом что-нибудь придумаю. Страна демократическая, люди честные, умный человек может хорошо заработать.

— Кражи со взломом или мокрое дело? — спрашиваю.

— Да нет, — говорит, — здесь кодекс уважать надо, буду делать бизнес. — Он оставил мне свой адрес, но я не пошел.

На другой день после нашего скандала Кася отлеживалась, а я сел в автобус и поехал. Стасека не было дома. Молли, его шотландка, вспомнила меня. Эдакая толстуха, беременная на шестом месяце. У них как раз освободилась квартира в подвале, все чисто, отремонтировано, сначала она даже подумала, что я пришел по объявлению. А Кася до того рада была, что я разрешил ей работать, — на все готова. Мы мигом переехали. Неприятностей с полицией никаких. У Стасека везде знакомые. «Коллега», — говорит про меня в полиции. Поручился за меня. «Род занятий?» — «Компаньон», — говорит.

— В чем я тебе буду компаньоном? — спрашиваю.

— Ну, это мы еще увидим.

Пока что я вместо Молли ходил в магазин, возился в саду, в общем, дел хватало. Все лучше, чем вывозить мусор, только что здесь я все делал за спасибо. Опять я стал играть на аккордеоне, прибежали соседки: устраивается вечер, будет продажа лотерейных билетов в пользу пожарной команды, очень просили выступить. Ну, я выступил. За вечер мне заплатили фунт, накормили ужином. Кася на вечер не пошла. Ничего мне не сказала, а когда я вернулся, притворилась, будто спит.

Она и раньше так делала: ей нравилось, что я ее бужу, всегда казалась такой испуганной, положит мою руку себе на грудь — вот, мол, как сердце бьется, — что-то мурлыкала, потягивалась, а я целовал ее в ухо, ужасно мне ее ухо нравилось, и так нам весело становилось. А теперь нет у меня прежней смелости. Рана у нее еще не зажила. Обидеть ее боюсь. Она тоже обращается со мной так, будто я хрустальный, а вернее говоря, бандит, у которого за голенищем нож. Ее новое имя мне мешает.

— Кася, — говорю, — зачем тебе понадобилось менять Кэтлин на Лиззи? Я же не позволил старухе Маффет называть меня Майк. Ты теперь не такая, как раньше.

А она посмотрела на меня так грустно, словно бы ей было уже за тридцать.

— Михал, — говорит она, — ты не Майк и не Михаил, а я не Екатерина и не Лиззи. Это все для людей, а друг для друга мы — это мы. Понимаешь?

Идет навстречу прямая, руки опущены, ноздри дрожат. Подошла вплотную, подняла на меня глаза, их цвета я даже не заметил, но взгляд ударил в голову, как вино.

— Михал, — говорит, — для нас нет ни чужих, ни своих потому, что мы — это ты и я. Почему ты меня боишься? Я никогда не буду твоим судьей. Михал, — она посмотрела в сторону, — прости, что тебе пришлось меня поранить, забудь, тебе заниматься нужно. — Мы долго стояли с ней и глядели в сад. И Кася впервые при мне плакала.

А я и верю ей и не верю. Времени свободного у меня хоть отбавляй, прифрантился как мог и отправился в ту контору, где Кася кончала свои курсы. Пришел, сказал, что я репортер польской газеты. Я, когда мне надо, умею баб очаровывать. Слово за слово, понемногу размотал весь клубок. Кася на самом деле работает в студии Питера, позирует, выполняет заказы разных солидных фирм, которым лондонские журналы отводят целую страницу, а то и две. Похоже, что Питер сделал на ней карьеру. В их конторе фотографам строго-настрого запрещается крутить романы с моделью. Вроде бы и жена его работает в студии ассистенткой. Следит за Касей.

Полегчало мне? Какое! Одну тяжесть заменил другой. Я поверил в то, что Кася обманывала меня не ради другого мужчины и не со скуки, а ради того, чтобы я перестал возить мусор, сел за книги. Нет, Касю я еще не потерял. Но как мне ее удержать? Пойти учиться? Она сейчас зарабатывает столько, сколько я через шесть лет не заработаю. Купила мне двенадцать рубашек на Бонд-стрит. Патефон. Занавески. А что я могу ей купить? Пошел я на барахолку, эдакий местный Керцеляк, купил двух маленьких птичек с разноцветными перышками из каких-то уцелевших после бомбежки школьных коллекций, смастерил стеклянные клетки, на клетках нарисовал монограммы К и М, повесил над кроватью. Кася, как увидела, запрыгала от радости, захохотала, кинулась мне на шею, а потом заплакала. А я подумал: что-то моя Кася то и дело плачет, раньше такого не было.

Пошли мы с ней в театр. В антракте выходим покурить, а люди вокруг шепчутся: смотри, вон там… налево… в зеленом платье… Лиззи из мартовского номера «Вога». Мы делаем вид, что не слышим, она прижалась ко мне, взяла под руку, пойдем, мол, отсюда. А я нет, стою важный, как петух. Пусть смотрят, пусть завидуют. Для них она Лиззи, для меня — Кася. Не двигаюсь с места, протягиваю ей еще одну сигарету, даю прикурить, а у нее рука дрожит. Отчего? Может быть, меня стесняется? А рядом со мной стояла эдакая жгучая брюнетка, она еще мне в зале строила глазки. Тут я подошел, посмотрел на нее со значением, она — раз и уронила сумочку. А я поднял, да так, чтобы невзначай погладить ей ногу. Она сразу распалилась. Берет сумочку и пальчиком поддевает мой пальчик. Смотрю на ее губы, она говорит thank you[47] так, словно поцеловать хочет.

Что потом на сцене происходило, даже понятия не имею. Мы сидим рядом на стульях, а между нами вроде бы ледяная стена. «Милая, — говорю я громко, — дорогая». Она молчит. Придвинусь — отодвигается, взгляну на нее — отворачивается. Выходим. Останавливаю такси, едем. Она бросается мне на шею.

— Помнишь, дорогой, как мы первый раз пошли в кино? Помнишь? Потом ни ты, ни я не помнили, что там на экране показывали. Какие мы тогда были счастливые…

Ага, значит, так? Воспоминания пошли. Мы были… что ж, нас нет? Почему? В чем причина? Стиснул зубы. Молчу. Слышу — плачет. Опять слезы.

— Ты меня совсем не любишь. Думаешь, я не видела, как ты смотрел на эту идиотку с подведенными бровями.

В эту ночь мы любили друг друга как никогда. Ни раньше, ни потом не было у нас больше такой ночи — ночь-поединок. Кто терпеливее, кто щедрее, кто сильней способен унизиться, кто победит. Взошло солнце, а мы были словно мертвые. Мне было страшно ее жалко. Перед тем как уснуть, она поцеловала мою руку, я взглянул на нее — лицо грустное-грустное. Я встал, оделся. Все думал — непременно нужно что-то изменить. Но только что?


Михал говорит: «Посмотри на Молли, видишь, какое у нее брюхо? Мне делается нехорошо при одной только мысли, что там, в глубине, лежит человек, эдакий головастик с согнутыми ногами, месяца через два он с воплями выскочит, распрямится, потом будет ходить на двух ногах и корчить из себя идеалиста». А в другой раз сказал: «Жаль мне эту Молли — раньше все же была похожа на женщину, а теперь и не женщина вовсе» А потом так ласкал меня, так радовался, что у меня нет брюха, есть живот и будущий бандит там не прячется.

Не знаю, что он хотел этим сказать, да и знать не хочу, знаю только: нельзя мне иметь ребенка; раньше я и сама не хотела быть ни женой, ни матерью, я хотела, чтобы у нас с Михалом был такой мир, где нет ни жен, ни матерей, и такой мир у нас был.

А что у нас теперь? Михал слишком много думает, и от этого нам только хуже; вчера Питер снова фотографировал меня в подвенечном платье, говорит, что это «лучший твой номер, у тебя очень-очень поэтичный облик, в самый раз для фаты». Я отвечаю, у меня никогда не будет своей собственной фаты, а он удивился — почему? А я говорю, мне фата не нужна, но только это неправда, я бы очень хотела войти в церковь во всем белом и чтобы рядом шел Михал с миртовой веточкой в руках, не так, как мы шли с Брэдли — я в твидовом костюме, он с авторучкой в кармане пиджака.

Михал затаил на меня обиду, я не знаю теперь, что с ним, когда он уходит, когда он не со мной; как-то раз вернулся с подбитым глазом, с рассеченной губой и сказал, что упал и ушибся о жестяную бочку из-под мусора на свалке в Баттерси, я ему поверила, а должна была знать, что какие-то типы его избили, ведь он тогда обо мне думал, я непременно должна была это почувствовать. Сейчас он близко, и я о нем думаю, он кладет голову мне на живот и не знает, что там прячется его ребенок, уже два месяца, подожду еще немного, никакого ребенка не будет, и Михал ничего не узнает.

Мы хотели быть не такими, как все, но мы такие же: никто ни о ком ничего не знает, и мы ничего не знаем друг про друга, я знаю только, что Михал не хочет ребенка, и я тоже не хочу, с моим «поэтичным обликом» платья для беременных не имели бы на мне никакого вида и на что мы тогда бы жили: Михал не работает и учиться не хочет.

Я ему говорю: «Молли сказала, что тебя никогда нет дома, ты не работаешь, где же ты пропадаешь? Уж не у той ли брюнетки?» Я знаю, что брюнетка тут ни при чем, это я могу сразу определить по тому, как он меня целует, а еще больше по тому, как на меня смотрит, спрашиваю, чтобы что-то сказать, а он отвечает: много будешь знать, скоро состаришься. Молли что-то знает, но только не скажет, Михал теперь лучше выглядит, поет, скоро начнет заниматься — я купила ему книги.

Наконец-то меня в студии отпустили и я пошла к хирургу, к тому, у которого тонкие длинные пальцы. Он уж немолодой, работает в больнице, сначала не соглашался, ругал Михала, а потом сказал — ты, мол, права, он недостоин того, чтобы быть отцом, я влепила ему пощечину, хотела уйти, тогда он извинился и сделал то, о чем я просила, я плакала, он меня утешал: помни, что я существую на свете, так и сказал.

Домой я вернулась на такси. Михала не было, я легла в постель, потом встала, умылась, надела золотистую пижаму, а Михал еще с улицы увидел свет в окне и крикнул: «Кася!» Влетел в комнату, стал передо мной на колени и протянул золотые часики, а я испугалась. «Где ты их взял?» — «Купил на свои кровные» — «А за что мне такой подарок?» Сердце у меня стучит, может, он все знает, может, это награда за то, что я сделала, как он хотел, может, мы и в самом деле не такие, как все.

А он говорит: «За что? Просто так. За то, что ты моя Кася. Разве этого мало?» Принес шампанское, гвоздики — целую охапку, пришли Стасек, Молли, мы выпили. Михал и Стасек разговаривали по-польски, смеялись, было весело, но страшно, и еще они пели «сто лет, сто лет», а я спрашиваю, про что это вы поете? Я думала наша любовь должна длиться сто лет, а Стасек сказал, что их «деловой союз». Какой еще союз? Оказывается, у них общее, очень выгодное дело. Михал меня обнял, погоди, скоро разбогатеем.