Мы боялись шевельнуться, Михал держал меня за руку и повторял: «Теперь все будет хорошо, увидишь…» — «Почему? Неужели для счастья нужна собака?» Михал прижался ко мне. «Кася, разве ты не чувствуешь, как он нас любит, жить без нас не мог, дурачок, столько миль пробежал голодный, отыскал нас в Лондоне, в дремучем лесу разыскал две травинки, Кася, подумай только, какая сила в собачьей любви, и наша должна быть такой…»

«Только не говори, что он нас любит, он тебя любит, а меня лижет, потому что я твоя», — я так сказала, и почувствовала, что во мне тоже растет такая вот собачья любовь, я ласкала Михала, ласкала по-дурацки, долго, терпеливо, а он лежал без движения, был послушный и шептал: «Мне хорошо, собака ты моя собака, мне хорошо, и я счастлив» — дышал часто, как пес.

Мы встали рано, Партизан еще спал, наверное уже без снов, но все равно все время вздрагивал, мы разговаривали вполголоса. Михал приготовил завтрак, просил меня не ходить сегодня в студию — первый день Партизана в Лондоне, наверное, важней, чем студия Питера, факт? Отобрал платье, у нас есть фрукты, вино, опустил шторы, двери на ключ и никого нет — нет людей, нет мира, мы одни, мы и наш пес, верно, Кася? Останься, не ходи в студию, у нас сегодня праздник.

Я подумала: Партизан сумел разыскать Михала в Лондоне, неужто я не могу подарить Михалу один день, даже если он стоит десять фунтов? Как он сказал, так мы и сделали, телефон звонил, Партизан проснулся, залаял, Молли колотила в дверь: Питер спрашивает, что случилось.

— Ничего не случилось, я больна, скажи, что вечером позвоню.

— Где Михал? Он обещал починить мне шкаф.

— Оставь меня в покое, Молли, Михала нет.

Я сказала правду, Михала и правда не было — голова его лежала на моей руке, открытые глаза не глядели, они были мертвые, только тело было живое. Михал, Михал, где ты?.. Я отвела руку в сторону. Михал, вернись… Губы дрогнули, сказали что-то, я не расслышала, Партизан вскочил, заворчал, Михал повернул голову, улыбнулся: «Знаешь, Кася, я хотел бы умереть вот так, возле тебя, — шевельнул ногой, сбросил собаку с постели. — Иди, карауль, никого не пускай». Партизан, поджав хвост, жалобно огляделся по сторонам, пошел и лег у дверей.

Сама не знаю, во что превратился этот день, он то растягивался как резиновый, то исчезал, в комнате было темно, Михал не велел включать даже ночника, мы лежали, вставали, ходили, сидели, все, что можно проделать со своим телом вдвоем, мы, наверно, в тот раз проделали, даже ели и пили так, словно бы кто-то приказывал — поди сделай то, потом это, ложись — встань, но этого нам было мало, до дна еще далеко, не было ни конца, ни начала, не было ни Михала, ни меня, только руки, ноги, губы, лохматые лапы. Партизан не отступал от нас ни на шаг и тоже целовался.

А потом я проснулась. Михал сидел рядом, взял меня на руки, обнял, мы сидели рядом на постели, пес тут же на одеяле, на полу блеснула золотая полоса. Я удивилась: «Что это?», Михал рассмеялся: солнце просвечивает из-за шторы, я обрадовалась, что где-то день, светит солнце… посмотрела на Михала.

«Ты что с меня глаз не сводишь? Будто впервые увидела?» — он так спросил, и это была правда, я и на самом деле увидела его в первый раз, хотя в комнате было темно, я увидела его, и не только лицо, я увидела его целиком, и того пса, который в нем прятался, и сына Ванды, которого так любил Брэдли, Тристана, мусорщика, контрабандиста, архитектора и моего чудо-хирурга, моего пациента с больным позвоночником, моего и не моего вовсе!

Я так и подумала — это все мое и не мое, отодвинулась. «Пойдем отсюда, — говорю, — тут как в могиле», а он: «Тебе здесь не нравится, по-твоему, это могила? А по мне только это и есть жизнь — ты, я, наш пес». Мы сидели и смотрели, как золотая полоска становилась все уже, потом мы оделись и вышли вместе с собакой, как раз этот день я должна была провести в Кенте.

Нужно было сделать снимки для «Пари матч», целых две страницы, я с собаками, я с лошадьми, эдакая country girl[51], сидящая на заборе на фоне типичного английского пейзажа.

«Знаешь, Михал, я так устала, будто только что вернулась из Кента. Смешно, там собаки — тут тоже была собака…» Партизан обернулся, и я тотчас поправилась: «Не была, а есть…» Михал рванул поводок, остановился, сердитый, бледный, и помчался чуть ли не бегом в обратную сторону, бежал задирая ноги, как журавль. Он всегда так ходит, когда злится, я помчалась за ним. «Михал, куда ты? Что с тобой?» Он молча прибавил шагу, а я все бежала следом, хотела взять его под руку, но он прижал локти к бокам, я никак не могла ухватиться, а тут еще Партизан оглядывался и рычал. «Остановись, скажи, что случилось». И сама я остановилась. Партизан, обернувшись, приплясывал на поводке, Михал тоже остановился, но не сразу.

У меня подгибались ноги.

Я прислонилась к каменному забору возле какого-то сада, он медленно возвращался, и я подумала, что он сейчас меня ударит, он подошел, молча встал рядом, держа на поводке пса, я боялась на него взглянуть, потом взглянула и увидела, что он вовсе не злой, а грустный, это еще хуже, не выношу, когда он грустный, и уже совсем не могла глядеть от слез, он сказал: «Кася, Кася, как ты могла сравнить наш день с тем днем, который должен был быть, ты что, правда, предпочла бы поехать в Кент?»

Мы вернулись домой, я приготовила ужин, сложила простыни, Партизану постелила на полу шерстяную шаль, в комнате стало чище, мы легли спать, Михал поцеловал мне руку, я ему, мы уснули.

В студии все обошлось без скандала, меня все чаще приглашают на телевидение, Питер мной дорожит, сказал только: «Знаешь, возьми на недельку отпуск, ты чересчур похудела. «Пари матч» подождет, но в «Харперс базар» непременно нужно послать твой снимок «большое декольте», а у тебя чересчур выпирают кости». Я обрадовалась, думала, мы поедем в Хов, август, жарко, дала телеграмму в гостиницу, Михал отказался, зачем нам в Хов, у нас здесь свой Хов. Мы никуда не поехали.

Михал обучал Партизана всяким фокусам, я смотрела, мы смеялись, пес был еще очень слабый, но старался изо всех сил, получалось очень смешно. Михалу было сейчас не больше двенадцати лет, а мне от силы шесть, если бы нас увидел кто-нибудь со стороны, быть бы нам в заведении для дебилов; Партизану на хвост я повязывала бант, он вертелся волчком, щелкал зубами, неизвестно было, кого он больше любит, меня или Михала. Мы все вместе ложились на ковер, засыпали. А потом я просыпалась, потому что Михал на меня смотрел. Мы глядели друг на друга, как на две большие карты, по которым можно водить пальцем, путешествовать глазами. Я сказала: «Нет, Михал, не надо, это напоминает лабораторию, анализы». Он удивился: «Лабораторию, анализы?» Нам обоим стало не по себе, мы накинули халаты.

«Может, почитаешь?» Он раздобыл книжки по архитектуре, такие же, как те, что когда-то дал ему Брэдли, иногда соглашался, садился в кресло с книжкой, а Партизан рядом — одно ухо вверх, другое вниз — в ожидании… Михал все старался положить ему на нос карандаш, говорил: «Замри», ничего не получалось, архитектура побоку, мы смеялись. Партизан сидел, держа на носу карандаш.

Я готовила незнакомые блюда по французским рецептам, иногда получалось; я даже пригласила Молли, Станислава все еще не было, а Молли не понравилось, она все еще злилась из-за пса: Партизан потоптал настурции, набезобразничал в передней. Михал починил ей шкаф, она малость поутихла.

Пес стал поправляться, не хотел больше лежать на полу, на шали, прыгал на постель, прямо мне на живот, я боялась шевельнуться, Михал его сгонял, Партизан устраивался в ногах, мы разговаривали.

Никогда мы не болтали такой ерунды, как тогда, лежали рядом неподвижно, будто в гробу, и разговаривали обо всем, вспоминали детство. «Что ты больше всего любил, когда был маленький?» — «Окрошку». — «А что такое окрошка? Холодный суп с мясом?..» — «Холодный суп, сам не знаю из чего». — «Наверное, это madrilene?» — «И вовсе это не madrilene, а окрошка» — «Но что такое окрошка?» — «Окрошка — это окрошка».

Михала ужасно злило, что я не понимаю польских слов, он попросил меня спеть ирландскую песенку, я спела, и он спросил меня, что такое colleen, я сказала, что colleen — это значит girl, скажи по-польски, я сказала «зеввтчина», он рассердился, мы никогда не поймем друг друга, а потом: «Кася, скажи правду, ты меня совсем не понимаешь, ты такая чужая… — подпер голову локтем в своем гробу и смотрит на меня издалека, будто на мертвую… — ты ничего обо мне не знаешь, но это ничего…»

Я не люблю, когда он так вот проклинает свою судьбу. «Нет, знаю, — говорю, — знаю, как ты у мясника украл кусок сала и что ты мать свою обманываешь, все знаю, но какое мне до этого дело, ты мне все равно нравишься, мне никто так не нравится». Я думала, он оживет после этих слов, но он перевернулся на спину, уставился в потолок, я положила ему руку на глаза: «Драгги называл тебя Гордый поляк или Польский бандит, но мне и на это наплевать», он сбросил мою руку со лба, словно бы она была мертвая. «Я знаю, что тебе на все наплевать, если бы было не наплевать, ты бы знала, что меня в Баттерси кокни чуть было не прикончили, а ты не догадалась, поверила, будто я и правда гробанулся вместе с машиной на свалке».

Ну тут я не выдержала, а что ты-то обо мне знаешь? Ты догадывался, что я три месяца ходила с твоим ребенком?

Он сел, широко раскрыл глаза… «Кася, побойся Бога, что ты говоришь? Не может быть, это ты нарочно выдумала, назло… — протянул руку, дотронулся до моего живота, — тут был мой ребенок? Кася, почему ты ничего не сказала? Как ты могла?» — И сорвался с места.

Партизан проснулся, подбежал к дверям, пора было вывести его гулять, Михал долго не возвращался, а когда вернулся — вместе с ним в комнату ворвался холод, Михал топнул на пса ногой, сел у окна, я звала его: «Иди сюда, простудишься, ночь холодная», он не отозвался, я подошла, глажу его по голове, а у него волосы мокрые.

«Ложись, оставь меня». Я легла, глаза у меня сами закрывались, заснула.

Просыпаюсь, светло, шарю рукой по постели, вскакиваю, кричу: «Михал, Михал!» Под зеркалом клочок бумаги: «Вернусь вечером» и внизу нацарапано. «Прощай, Изольда!»

Партизана он оставил дома, ну, думаю, наверное, пошел искать работу, опустила шторы, у меня отпуск, легла и читала все, что под руку подвернется, не обедала, часов в шесть Михал вернулся.

— Где ты был?

— В парке.

— В каком парке?

— Там, где зарыт мой трофей.

— Говорила, не ходи туда, почему не взял с собой собаку?

— Хорошо сделал, что не взял. Партизан откопал бы трофей…

Тут я не выдержала, хватит с меня его фокусов, его собаки, моего затворничества, я с размаху швырнула книжку на пол: «Ты сам все время вытаскиваешь на свет божий свои воспоминания — окрошка тебе нужна, «зеввтчина», а мои песни, мои руки, моя стряпня, моя помощь тебе ни к чему, и ребенок мой тоже…»

Он молчал, а я все кричала: «Что я могу о тебе знать, если ты молчишь? Ты тоже обо мне ничего не знаешь, все какие-то бредни про Изольду…»

Он обернулся и пошел прямо на меня, словно смерть.

«Кася, — сказал он и стиснул мне пальцы. — Кася, неужели ты забыла, как мы с тобой хотели жить. Ты говоришь «бредни»… но мы не хотели быть как все, мы хотели знать друг про друга все, все без слов, быть друг для друга матерью, отцом, ребенком, вспомни мою мать, свою мать, своего отца, разве они нам нужны? Мы им нужны? Дети всегда чужие, с ними нельзя без слов, и они не могут без слов — а чего стоят слова? Я верю только тому, что чувствуют двое без слов».

Он, наверное, был не в себе, должно быть, сходил с ума. «Изольда, — сказал он мне. — Изольда… это тоже слова, ты и мне не верь, не верь словам, как тогда не верила лесбиянкам, как я тебе сейчас не верю, нас больше нет, теперь мы, как все».

Мне показалось, что я куда-то проваливаюсь: «Ты и меня тоже хочешь закопать вместе с воспоминаниями…»

Он обнял меня. «Жаль, — говорит, — жаль», мне стало страшно, я знала одно — надо защищаться, иначе все пойдет к черту, оттолкнула его: «Чего тебе жалко?» — кричу громко, во всю глотку. «Жизни жалко», — отвечает, окно зашторено, душно — кругом окурки, постели не застелены… «Но ведь мы еще молодые, — кричу я, — молодые! Рано тебе о жизни жалеть!» Я схватила бутылку с вином, налила ему и себе, выпьем за нашу длинную жизнь — это я сказала ему без слов, мы сидели, пили, он положил руку мне на колено: «Нужно помнить!» «Ты прав, дорогой, помнить нужно», — крикнула я ему. «Помнишь, как мы в первый раз пошли в кино, помнишь фильм, мы его не видели, потому что выросло огромное персиковое дерево и поглотило нас».

Он побрился, я надела красное платье, он свистел в ванной, как дрозд, я сказала: «Идем, идем скорей отсюда, посмотрим на белый свет», подняла шторы, в комнате стало светло, у дверей стоял пес, готовый в путь, и в его глазах светилось вечернее солнце, он глядел то на меня, то на Михала, скулил от любви и вовсю дрожал мелкой дрожью.