А Томми, будучи энергичным молодым человеком, не теряя ни минуты помчался к антропологам, привыкшим, к сожалению, измерять время эпохами, а не минутами. Дядя запротестовал:

— Дорогой Томми, было бы гораздо покойнее, если бы вы были не каким-то вихрем, а обыкновенным, рассудительным человеком.

Но Томми удалось восторжествовать. В скором времени произошел обмен официальных писем, и Ефраим Квистус отправился с визитом к Клементине Винг.

Если ее студия, по мнению Томми, напоминала своим хаосом мастерскую большого торгового дома, то маленькая гостиная, где она его приняла, была так же чопорна и старомодна, как и весь Ромней-плейс. Жесткая, неудобная мебель от Шеритона, небесного цвета; гравюры Барталоцци, Киприани и Томкинса по стенам; в углу прялка с куделью на веретене. Эта комната вызывала в Клементине какое-то мрачное отчаяние. Она не бывала в ней, исключая тех случаев, когда ей нужно было принять необычных посетителей два раза в год.

— Я, кажется, с потопа не видала вас, Ефраим! — сказала она, когда он по-старинному склонился над ее рукой. — Как поживает доисторический человек?

— Как нельзя лучше, — был ответ.

Ефраим Квистус был высокий сорокалетний мужчина, с бледным лицом, черными редеющими на лбу и висках волосами и ласковыми, большими, синими глазами. Отпущенные усы придавали его лицу вид чего-то незаконченного. Опытный глаз Клементины сейчас же заметил это. Она сморщила лицо и рассматривала его.

— Вещь будет удачнее, если вы будете гладко выбриты.

— Я не могу сбрить усы.

— Почему?

Он начал волноваться.

— Я думаю, что моему обществу будет приятнее иметь портрет своего председателя в том виде, в каком оно привыкло встречать его на заседаниях.

— Умф! — усмехнулась Клементина. — Предположим, что это так. Садитесь.

— Благодарю вас, — Квистус опустился в жесткое кресло от Шеритона и продолжал светский разговор: — Вы далеко ушли с тех пор, как мы виделись в последний раз. Вы — известность… Хотел бы я знать, как чувствует себя знаменитость?

Она пожала плечами:

— Я чувствую, что умру старой девой. В самом деле, когда мы виделись с вами в последний раз?

— Пять лет тому назад, на похоронах бедной Анджелы.

— Совершенно верно, — согласилась Клементина. Оба замолчали. Анджела была его женой и ее дальней родственницей.

— Что стало с Виллем Хаммерслэем? — прервала она тишину. — Он перестал мне писать…

— Кажется, он уехал в Китай, чтобы открыть там отделение своей фирмы. Я уже несколько лет о нем ничего не знаю.

— Вот странно, — заметила Клементина, — он, кажется, был вашим закадычным другом?

— Единственным другом вообще в моей жизни. Мы были вместе и в школе, и в Кэмбридже. Впоследствии у меня было много знакомых и так называемых приятелей, но я ни с кем больше не был дружен. Я думаю, — прибавил он с мягкой улыбкой, — это потому, что я теперь сухой сучок.

— Вам можно дать на десять лет больше, чем на самом деле, — откровенно заявила Клементина. — Вы опускаетесь. Жалко, что нет Вилля Хаммерслэя. Он бы вас подбодрил.

— Я очень рад, что вы так хорошо относитесь к Хаммерслэю.

— Я редко это делаю. Но Хаммерслэй был в горе добрым другом. Для меня, по крайней мере.

— Вам все еще нравится и Стэрн? — осведомился он. — Вы, кажется, единственная женщина в этом роде.

Она кивнула.

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Я подумал, — сказал он своим спокойным, вежливым тоном, — что у нас одни и те же симпатии: Анджела, Хаммерслэй, Стэрн и мой племянник, повеса Томми.

— Томми — хороший мальчик, — встрепенулась Клементина, — и когда-нибудь он станет-таки художником.

— Я должен поблагодарить вас за вашу доброту к нему.

— Вздор, — отрезала Клементина.

— Для такого дикого и необузданного шалопая, как Томми, очень важно иметь друга в женщине старше его.

— Если вы думаете, милейший, — фыркнула Клементина, возвращаясь к своим обычным манерам, — что я слежу за его нравственностью, то вы очень ошибаетесь. Я ничего не могу поделать, если он целует натурщиц и обедает с ними в ресторанах.

Оскорбленная Ева вытеснила в ней все материнские чувства, которые она питала к юноше. В конце концов тридцать пять же ей было; она на пять лет моложе этого сухаря-дядюшки, разглагольствующего здесь, как на проповеди в воскресной школе.

— Он мне ничего не говорил о натурщицах, — кротко возразил Квистус, — я очень рад, что он с вами откровеннее. Это показывает, что в этом нет ничего дурного.

— Давайте говорить о деле, — прервала Клементина. — Вы пришли, чтобы сговориться о портрете. Я рассмотрела вас. Я думаю, что лучше всего будет написать вас в сидячем положении, хотя, может быть, вы желаете во фраке, за столом, с председательскими золотыми цепями, звоном, графином и другими атрибутами…

— Избави Бог! — закричал Квистус, боявшийся всего бьющего на эффект. — Сделайте так, как вы решили.

— Я думаю оставить этот костюм и отложной воротничок. Вы носите узкие белые галстуки?

— Дорогая Клементина, — ужаснулся он, — я не имею претензий быть денди, но иметь вид шотландского дьякона в праздник, я вовсе не желаю.

— Одно тщеславие, — заявила Клементина. — Вы будете гораздо лучше в узком белом галстуке. Одним словом, я все это устрою. Но для чего понадобился вашим археологическим друзьям ваш портрет — убейте, не понимаю.

На этом милом заявлении они расстались, установив предварительно день первого сеанса.

— Несчастное создание, — пробурчала Клементина, закрыв за ним дверь.

Несчастное создание между тем, довольное Богом, людьми и даже самой Клементиной, спокойно шло домой. В этом благоустроенном мире наверное и язык эксцентричной женщины имеет свое божественное предназначение. Он запутался в предположениях. Во всяком случае, она принадлежит к милому, оплакиваемому прошлому — это без всяких комментариев создавало вокруг нее сияющий ореол.

Его мысли вернулись к сегодняшнему вечеру. Сегодня вторник; ночи его вторников принадлежали тайному и священному собранию бледных духов. Ночи вторников были тайной для его друзей. Иногда, когда его чересчур осаждали, он отвечал: «это клуб, к которому я принадлежу». Но что это был за клуб, какое ужасное наказание ждало его за пропущенное заседание, об этом он умалчивал и своей улыбкой только больше подзадоривал любопытство.

Вечер был великолепен. Легкий мороз освежил воздух. Благодаря удачной прогулке он был в повышенном настроении. Он посмотрел на часы. К семи часам он будет в Руссель-сквере. Он точно рассчитал время: без пяти минут семь он был у своего дома. Заметившая его из окна столовой горничная встретила его в передней и взяла пальто.

— Джентльмены пришли, сэр.

— Ай-ай, — упрекнул себя Квистус.

— Они пришли раньше своего времени. Еще нет семи, сэр, — свалила она вину на джентльменов. Вообще, когда она о них говорила, нос у нее как-то презрительно вздергивался.

Подождав, когда она ушла, Квистус вынул что-то из своего кармана и положил в карман каждого из висевших в передней трех широких пальто. Затем он взбежал по лестнице наверх в приемную. Навстречу ему встало три человека.

— Как поживаете, Хьюкаби? Очень рад вас видеть, Вандермер! Дорогой Биллитер…

Он извинился за опоздание. Они извинились за слишком ранний приход. Квистус попросил позволения вымыть руки, вышел и вернулся, потирая их, в предчувствии удовольствия. Двое мужчин, стоящих у камина, отошли, чтобы дать ему место. Он галантно вернул их.

— Нет, нет, мне тепло. Я прошел несколько миль. Я не читал вечером газеты. Какие новости?

По вторникам Квистус никогда не просматривал вечерней газеты. Этим опросом он открывал разыгрываемую со своими гостями игру. Всем вещам на свете, даже презрительно вздернутому носу горничной, есть свое объяснение. Внешний вид гостей заставил бы вздернуть нос любую уважающую себя горничную в Руссель-сквере.

Это было странное трио. Все были в лохмотьях, с зияющими локтями. Все имели грязные, подозрительные воротнички — первый признак падения. У всех на лице были следы страданий и нужды. Хьюкаби — со впалыми щеками, слезящимися глазами и черной бородой; Вандермер — маленький, дряхлый, рыжий, с резкими чертами лица и жадными глазами волка; Биллитер — жалкие остатки здорового цветущего мужчины, с черными седеющими усами. Все они были духами прошлого — бывшими людьми — и теперь, только раз в неделю возвращались в мир, жили на земле, которую унаследовали; несколько часов говорили о вещах, которые когда-то любили и снова уходили странствовать по скамьям Ашерона с мечтой (как надеялся Квистус) о следующей неделе. Раз в неделю они сидели за дружеским столом, ели хорошую пищу, пили хорошее вино и принимали помощь дружеской руки. Все они нуждались в помощи и, как все отчаявшиеся люди, готовы были вырвать ее из протянутой руки. Хьюкаби был в Кэмбридже; Вандермер, бросив банковскую контору для журналистики, годами умирал от голода, как свободный литератор; Биллитер прошел через Рутби, Оксфорд и прокученное состояние. Все трое были отбросами мирской сутолоки. Приобрели они только непреодолимую жажду к вину, которую старательно скрывали от своего патрона. Благодетельствуемые обыкновенно или скромны, или же опускаются на самое дно.

Счастливый Квистус председательствовал за столом. Обычно он был очень сдержан с гостями; но здесь, между старыми друзьями, он чувствовал себя свободно. В его глазах благодаря своему падению, они приобрели больше ценности. Он не спрашивал их о причине, доведшей их до такого состояния. Ему было достаточно их расположения к нему и он был доволен, что его состояние позволяло ему немного скрасить их жизнь.

— Я бы удивился, если бы вы, приятели, знали, как я ценю эти вечера, — улыбнулся он.

— Греческие собрания, — заявил Хьюкаби.

— Я вспоминал о них рядом с Noctes Ambrosians[1], — сказал Вандермер.

— Наши побьют их, — согласился Хьюкаби.

— Я думаю, мы можем больше всех судить об этом. Я недаром был в Колледже Христова Тела в Кэмбридже. Я знаю все эти прения — одно педантство… Нет нашей опытности.

— Я не так учен, как вы, — закрутил свои драгунские усы Биллитер, — но мне бы хотелось развить свой ум.

— Вы знакомы с «Noctes», Хьюкаби? Какого вы о них мнения? — спросил Квистус.

— Мне кажется, что вам они понравятся, — заявил Хьюкаби, — потому что вы ученый, а не литератор. По-моему же они бестолковы.

— Я не нахожу их бестолковыми, — запротестовал Квистус. — Но по-моему, они претенциозны. Мне не нравится их неискренность, бесшабашный тон и невозможные Пантагрюэлевские банкеты.

Голодная волчья физиономия Вандермера просияла.

— Что мне у них нравится, так это — каплуны, устрицы, паштеты…

— Я помню, на одном ужине в Оксфорде, — начал Биллитер, — были устрицы и один, совершенно подгулявший тип утверждал, что их можно взбить, как омлет, и поджарить, как оладьи. Он и поджарил их… Боже, вы, наверное, никогда не видали ничего подобного.

Так они сидели и разговаривали, пока, наконец, Квистус не заявил, что его портрет будет писать мисс Клементина Винг.

— Я нахожу ее очень способной, — одобрил, поглаживая бороду, Хьюкаби.

— Я знаю ее, — воскликнул Вандермер, — очаровательная женщина.

Квистус поднял брови.

— Я очень рад, что вы так находите. Она мне дальняя родственница по жене.

— Я интервьюировал ее, — заявил Вандермер.

— Боже! — чуть слышно прошептал Квистус.

— У меня был целый ряд статей, — продолжал, бросив на всех значительный взгляд, Вандермер, — очень важных статей о современных женщинах-труженицах и, конечно, мисс Клементина Винг вошла в их число.

Он сделал драматическую паузу.

— И дальше… — заинтересовался Квистус.

— Мы пошли с ней завтракать в ресторан, и она дала мне весь необходимый материал. Очаровательная женщина, делающая вам честь, Квистус.

Когда они ушли, каждый не забыл, прежде всего, засунуть руку в карман пальто, которые они не забывали бы надеть и повесить, будь то зима или лето, как дети свои башмаки на Рождество. Когда они ушли, Квистус, не лишенный чувства юмора, весь погрузился в смакование картины: — Клементина, завтракающая с Теодором Вандермером в «Карльтоне» или «Савойе». Он так и уснул, улыбаясь. На следующий день за завтраком — он поздно завтракал — объявился Томми Бургрэв.

Томми, только что после холодной ванны, немедленно согласился принять участие в трапезе дяди, но не удовольствовался, как последний, яйцом и поджаренным хлебом, а попробовал и супу, и почки, и холодную ветчину, и горячего пудинга, и мармеладу. Окончив свой завтрак, Томми принялся за текущие дела. Нужно сказать, что Томми Бургрэв был сиротой, сыном сестры Ефраима Квистуса и его единственным состоянием была некая унаследованная им сумма, приносившая ему пятьдесят фунтов в год. Ни один молодой человек не может жить, одеваться, нанимать студию (хотя бы она была и в нижнем этаже), иметь комнату на Ромней-плейс, путешествовать (хотя бы на велосипеде) по всей Англии и приглашать дам, будь то даже натурщицы, ужинать в ресторане на пятьдесят фунтов в год. У него должен быть другой финансовый источник. Этим другим источником была великодушная помощь его дядюшки. Но, несмотря на это великодушие, Томми к концу каждого месяца оказывался в невыносимо безвыходном положении. Тогда он шел в Руссель-сквэр, насыщался супом, почками, холодной ветчиной, горячим пудингом и мармеладом и принимался за текущие дела.